Алексей Евсеев (jewsejka) wrote in ru_bykov,
Алексей Евсеев
jewsejka
ru_bykov

Дмитрий Быков // "Дилетант", №8, август 2013 года

.
via roza_movo



СИНДРОМ ПАНТЕЛЕЕВА

1

Пантелеев (Алексей Еремеев) — самый наглядный и вместе с тем самый странный из советских писателей, заглянувший на такую глубину, что ему пришлось с этим тайнознанием всю жизнь просидеть в спасительном гетто детской литературы. Там вообще позволялось многое, как и в фантастике: советская власть больше всего занималась реализмом и больше всего боялась его. А Пантелеев, сочиняя свои детские рассказы и повести, вскрыл истинную природу этой власти гораздо решительней, чем все диссиденты. Его главной темой (после автобиографической «Республики ШКИД», в которой личного опыта больше, чем идеологии) был фанатизм во всех его проявлениях — самурайское служение, культ долга и чести, прямо переходящий в невроз. Скажу больше, неврозы и есть его главная тема, с ней он вошел в советскую литературу, потому что самое известное его произведение — рассказ «Честное слово».

Это рассказ великий, непрочитанный и очень тревожный. Там, собственно, две страницы. Очень важно, что действие происходит в сумерках — автор не может толком рассмотреть героя; этим сразу дается и чувство опасности, и важное для читателя ощущение невзаправдашности: все происходит как бы в сумеречном сознании. «Сад уже опустел, на улице мелькали огоньки, и где-то за деревьями звенел колокольчик сторожа». У ленинградцев дело часто происходит в огромных опустевших садах — их много в городе, где об отдыхе заботились не меньше, чем об имперских трудах. И вот в опустевшем саду стоит маленький мальчик (одинокий маленький мальчик вечером — уже страшно) и безутешно плачет. «Я на скамейке сидел, а тут какие-то большие ребята подходят и говорят: "Хочешь играть в войну?" Я говорю: "Хочу". Стали играть, мне говорят: "Ты сержант". Один большой мальчик... он маршал был... он привел меня сюда и говорит: "Тут у нас пороховой склад — в этой будке. А ты будешь часовой... Стой здесь, пока я тебя не сменю". Я говорю: "Хорошо". А он говорит: "Дай честное слово, что не уйдешь"».

Ну и он дал это честное слово, и теперь, как он есть часовой, не может уйти, пока не сменили. «Если дал честное слово, так надо стоять, что бы ни случилось — хоть лопни. А игра это или не игра — все равно». Автор понимает, что большие мальчишки давно ушли, а снять маленького с караула может только военный. Автор бежит искать военного, опасаясь, что сад закроется и мальчика там запрут, но, как назло, военный не попадается. Наконец он видит майора в фуражке с синим кавалерийским околышем — и бросается к нему, рассказывает про мальчика, который плачет на карауле. «Командир захлопал глазами и посмотрел на меня с испугом. Наверное, он тоже подумал, что я болен и что у меня голова не в порядке». Но потом он все объяснил подробнее, и майор сказал: «Конечно, идемте». В саду майор спросил мальчика, какое у него звание, и приказал оставить вверенный ему пост. Они втроем вышли из сада ровно в тот момент, когда сторож собирался запереть ворота. Здесь автор попрощался с часовым: «Я посмотрел на его маленький веснушчатый нос и подумал, что ему, действительно, нечего бояться. Мальчик, у которого такая сильная воля и такое крепкое слово, не испугается темноты, не испугается хулиганов, не испугается и более страшных вещей. А когда он вырастет... Еще не известно, кем он будет, когда вырастет, но кем бы он ни был, можно ручаться, что это будет настоящий человек».

В общем, перед нами довольно страшная и глубоко личная история. Пантелеев выше всего в жизни ценил последовательность, честность, верность сказанному слову — ту «чистоту порядка», которую так любил безумный, но очень умный Хармс; и не случайно Пантелеев с Хармсом дружил, и однажды они обменялись молитвенниками. Автобиографическая повесть Пантелеева — вероятно, главная его книга, публиковать которую он разрешил лишь через три года после своей смерти, — называется «Я верую», и этими двумя словами определяется весь его литературный и человеческий путь. Вера, честь, долг — единственные его темы, фанатик — его любимый герой; никакой основы личности, кроме веры, он не признает. Об этом фанатизме — его повесть «Пакет»: «Не отдам пакета. Сгорю вместе с ним». Пантелеев пишет, казалось бы, о бессмысленном подвиге: доставить пакет Трофимов не смог, попал к белым, пришлось ему пакет съесть вместе с сургучной печатью, от которой потом все кишки горели; приключений у него там много, одно чудесное спасение следует за другим, изложено все это зощенковским сказовым слогом: «"Ах, — думаю, — бедняга Зыков! Погиб ты, — думаю, — не за медную пуговицу. И не увидал ты мечту своей жизни, товарища Буденного". Может быть, у меня нервы расстроились, может быть, я устал, но мне тяжело было, товарищи, смотреть, как помирает мой друг». Пересказывать все перипетии хитрого пантелеевского сюжета не стану, упомяну лишь один символ: пакет съеден, «превратился в сплошную массу» и не доставлен по адресу. Но и не надо ничего доставлять, ибо сам герой, доскакавший-таки от Заварухина к Буденному, и есть самое ценное донесение.

Есть у него и рассказ «На ялике» — наш, советский вариант рассказа Фолкнера «Полный поворот кругом»: Пантелеев и Фолкнер потому так и любят героических детей, что «мальчику жизни не жалко, гибель ему нипочем». Взрослый успевает подумать, струсить — ребенок бесстрашен, потому что не представляет смерти, думает, что она случается с другими, а с ним никогда. И маленький героический перевозчик из «Ялика», заменяющий на переправе погибшего отца, — еще один маленький святой, вроде мальчика из «Честного слова», со всеми признаками того же непробиваемого упорства.

Впрочем, и в мирное время герой Пантелеева страдает от тех же неврозов — «обсессий и компульсий», — которые всегда лежат в основе гипертрофированного чувства долга. Одна такая обсессия описана в рассказе «Буква Ты» — там девочка никак не могла понять, что бывает буква «Я», то есть отделить авторское «Я» от буквы. «"Это буква Я", — объясняет ей рассказчик, а она кивает: "Я поняла, это буква Ты"». Тогда он идет на хитрость, которую все помнят, но важна в рассказе не эта наивная родительская примочка, а именно теснейшая, нерасторжимая связь между человеком и буквой. Пантелеев всю жизнь писал так, у него каждая буква — о глубоко личном опыте; наверное, в таком сакральном отношении к тексту тоже было безумие. Но при его биографии — у него другого мировоззрения и быть не могло.

2

У него была бурная биография, но тогда не бывало писателей без биографии. Он родился в Петербурге ровно 105 лет назад — 9 (22) августа 1908 года, в семье хорунжего. Отец погиб в конце империалистической войны, по свидетельству сына — на фронте (весьма близкий к Пантелееву в последние годы ленинградский диссидент Николай Браун, сын поэта, утверждал, что на самом деле отца Пантелеева расстреляли в 1919 году в холмогорской ЧК). Духовной близости с отцом не было, сын его называл на «вы», но была в нем черта, которую впоследствии Пантелеев выше всего ценил в людях: абсолютная честность. Он и на фронт пошел, не уклоняясь, хоть с русско-японской войны ушел в запас (не без влияния купринского «Поединка»), и в быту был так же прям, что, видимо, даже тяготило семью; не зря Пантелеев пишет, что запомнил образ отца не светлым, а скорее темным, как старое серебро — рыцарственным. Есть такие люди, чья честность тягостна; служат они не идее, а личному принципу, и потому рядом с ними тяжело, а толку от их служения почти никогда нет. Но это хорошие люди.

Мать — совсем другое дело: вот где свет! «Это она, мама, учила меня христианству — живому, деятельному, активному и, я бы сказал, веселому, почитающему за грех всякое уныние». Именно благодаря матери Леша Еремеев научился чувствовать присутствие благодати, говорить с Богом — и вместо надрывных и бессмысленных самоистязаний осуществлять свою веру посредством прямых и быстрых действий: помогать, утешать, делиться. Революция разорила семью, как подчеркивает Пантелеев в автобиографической повести, «самым буквальным образом». Мать увезла детей из голодного Петрограда в Ярославль, а присматривать за квартирой попросила сына их бывшего управляющего, Ваську. Когда они вернулись, Васька их в квартиру не пустил, хамил, стрелял. Поселился в квартире некто Киселев, из нового чиновничества; он вскрыл маленький домашний сейф, думая, что там драгоценности, — а там лежали наградные бумаги отца. Когда на Киселева за его пьяные художества донесли, вскрылся и этот грабеж, и Киселев помчался к Еремеевым, которые ютились на полу у родни. Он умолял чуть не на коленях, чтобы мать пошла к следователю и сказала, что это она открыла сейф. И она пошла, и сказала. Пантелеев пишет об этом не просто с одобрением, а с умилением — милосердие выше закона, сострадание выше справедливости.

Дальше был бурный период, тогда он и заработал кличку «Ленька Пантелеев» — в честь самого зловещего и жестокого из питерских убийц того времени. Тиф, дизентерия, уход из дома на заработки, скитания, бродяжничество, воровство, детдом, бегство, неудачные попытки прорваться к семье в Петроград, странствия по Украине, а когда он наконец снова оказался в Петрограде и нашел мать, брата и сестру, слава Богу, живыми и невредимыми, начались мучительные и бесполезные поиски работы. Из Единой трудовой школы — знаменитой ЕдинТШ — его выгнали за воинственный нрав. Наконец его взяли в Школу имени Достоевского, куда попадали самые неуправляемые, талантливые и строптивые. Вероятно, это было самой большой его удачей, хотя свои первые послеоктябрьские годы — отрочество и юность — он называл «черной ямой». Поверить в это трудно — такой радостью и талантом лучится «Республика ШКИД», самая известная (известней даже «Педагогической поэмы») книга о беспризорщине. Но Пантелеев считал, что это была «черная яма» — именно потому, что в это время утратил веру, был активным безбожником. Он так и не решился написать в «ШКИДе» о Сереже Лобанове — вечно мучился совестью за то, что в первый день его приезда в школу-коммуну сорвал с его шеи ладанку и разорвал. С Лобановым они потом подружились. Пантелеев с ужасом узнал, что вскоре после той стычки Лобанов утратил веру и до конца дней прожил без нее. Пантелеев просил у него прощения, горько каялся. Конечно, не в сорванной ладанке было дело. Просто вера Пантелеева оказалась крепче и вернулась — а к миллионам других не возвращалась никогда; был у Леши Еремеева тот внутренний стержень, который никогда не позволял ему вполне смыкаться ни с какой средой.

3

Макаренко, кстати, называл «ШКИДу» хроникой педагогической неудачи — в том смысле, что Викниксор, знаменитый Виктор Николаевич Сорока- Росинский, воспитывал обитателей Школы-коммуны имени Достоевского совсем не в духе трудовой марксистской педагогики, а в духе собственных идей, иногда гениальных, иногда завиральных. Из ШКИДы его в 1925 году прогнали, а когда два года спустя напечатали «Республику», Крупская написала на нее разгромную рецензию, и Викниксора стали травить уже по-настоящему. Десять лет он был лишен права преподавать в школе, читал за копейки лекции в Ленинградском пединституте. Судьба его — отдельный роман: он жизни своей не мыслил без учительства, преподавал и в эвакуации, куда его в 1942 году вывезли полуживого, а потом не впускали назад в Ленинград, разрешение переехать в родной город из Пржевальска он получил только в сорок восьмом. Преподавал русский и литературу. Даже выйдя на пенсию, просил коллег присылать к нему самых трудных детей — репетировал их, подтягивал. Одна из самых трудных его девочек получила первую «пятерку», он пообещал за это сводить ее в панорамное кино, поехал за билетами и — полуслепой, полуглухой — попал под трамвай. Было ему 77 лет. Хоронили его все воспитанники, кто дожил — из ШКИДы немногие уцелели, такое было поколение.

Разумеется, на «ШКИДе» злоключения — а они бы сказали, приключения — Белых и Пантелеева не закончились. Пантелеев периодически попадал в пьяные драки, в милицию — жажда справедливости заставляла его вмешиваться в конфликты, ему перепадало с обеих сторон. Горький, с 1928 года все больше времени проводивший в России, периодически вытаскивал его из подобных передряг и наконец сказал: «Пить — хорошее дело, я сам в молодости, знаете... Но вы — нехорошо пьете, вам — нельзя». И с обычной своей прямотой Пантелеев поклялся, что бросит, и с тех пор действительно навеки отказался от алкоголя. Но конфликты с властью продолжались — он регулярно попадал под проработки, несмотря на феноменальный успех его детских рассказов. Детям нравилось, а взрослым — не очень. Что- то в нем было подозрительное, а что — непонятно.

Соавтор его по «ШКИДе», превосходный писатель и журналист Гриша Белых, выведенный в книге под фамилией Черных, в 1935 году, еще до Большого террора, был арестован за издевательские стихи о Сталине и умер в тюрьме от туберкулеза, и книга их — знаменитая, всеми любимая — перестала переиздаваться. А тут разогнали детскую редакцию Лениздата — знаменитую, маршаковскую, — прекратились журналы «Еж» и «Чиж», и Пантелееву стало почти негде печататься. Ему предлагали отречься от Белых, убрать его имя с обложки — и «ШКИДа» будет печататься. Он отказался наотрез. За соавтора и друга он хлопотал, используя любые возможности, — пока сам Белых не написал ему из тюрьмы: «Писать Сталину не надо. Все кончено». Во второй половине тридцатых Пантелеев надолго замолчал, и не только потому, что не было больше лучших детских журналов в СССР, а потому, что учить детей честности среди тотальной лжи было немыслимо.

Но самым тяжким испытанием в его жизни оказались война и блокада.

4

Пантелеев отказался покидать Ленинград, хотя это было ему предписано — просто вычеркнули в паспорте адрес прописки, и существование его стало призрачным, незаконным. Постоянно угрожали две опасности, и непонятно было, какая страшней: голод, от которого он уже в первую блокадную зиму практически потерял способность двигаться (он не верил, что дошел до такого истощения, думал, что это паралич), и милиция, которая регулярно наносила ему визиты, вызывала, иногда арестовывала и угрожала расстрелом.

О причинах этой высылки из города — которой подвергали очень немногих и по странному принципу отбора — сам Пантелеев догадывался, хотя, насколько верна эта его догадка, и сейчас сказать трудно. Дело в том, что отношение к вере у него было исключительно серьезное, он не считал возможным ее скрывать, в первую очередь, вероятно, потому, что не мог себе простить тех лет, когда под давлением среды верил только в новых, коммунистических богов; разочарование в этой вере постигло его быстро, уже к концу двадцатых. С тех пор он никогда не отрекался от Бога, назвать себя атеистом было для него равносильно предательству, и на Всесоюзной переписи населения 1937 года он на вопрос о вероисповедании ответил: «Православный».

Это могло стать предлогом для того, чтобы получить «минус» — то есть высылку из Ленинграда в самом начале войны. Шварц, которого связывала с Пантелеевым не только дружба, но и изредка упоминавшаяся в разговорах общая вера (словно на перекличке патрулей, вспоминал Пантелеев), побежал к Вере Кетлинской, секретарю писательской организации, ища защиты для друга. И Кетлинская ответила типично по-советски: «Если Пантелеев виноват, защищать его я не буду».

Считается, что милосердие — признак мягкости, чуть ли не слабодушия. Пантелеев один из немногих, кто доказывает: нет, для милосердия как раз и необходим тот самый стальной внутренний стержень. Несколько раз его отпускали, уже забрав: приходит милиционер, тащит его, полуживого, в отделение, а другой милиционер говорит ему: срочно скажите, что у вас дома топится печь. Чтобы не было пожара, его отпускают — потушить огонь — и дают сопровождающего, чтобы не убежал. Сопровождающий говорит: а теперь идите.

— А как же вы?

— Отверчусь.

Иногда его выручали люди, знавшие его книги, а иногда — простые ленинградцы, понятия не имевшие, кто он такой. Просто в советской России было место «скрытой теплоте», как называл Толстой эту всечеловеческую солидарность. Именно эта скрытая жажда веры помогла выиграть войну — Пантелеев подробно пишет о том, почему Сталин разрешил, почти узаконил Церковь.

Но величайшей ошибкой будет думать, что Пантелеев признавал благом государственную религию. Уже в семидесятые годы он услышал об Игоре Огурцове, основателе ВСХСОН (Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа). Огурцов принадлежал к крайне правому, национально-консервативному крылу советского диссидентства (ныне, после десяти лет заключения в тюрьмах и лагерях, он живет в Петербурге, убеждения его почти не изменились). Идеи ВСХСОН — по сути идеи государства-церкви — привели Пантелеева в ужас: «Чем, скажите, ваша Дума будет отличаться от нынешнего Верховного Совета? Тем только, что вместо 55% назначенных депутатов-коммунистов там будут заседать 55% назначенных депутатов-клерикалов? Ближе ли моему сердцу эта картина? Нет, положа руку на сердце — нисколько не ближе. При всей моей религиозности и приверженности к православию этот крестоносный огурцовский парламент будит во мне ассоциации самые недобрые. Все худшее, что когда-либо говорили и писали пером или кистью враги веры Христовой — о красноносых и толстобрюхих попах, о сластолюбивых монахах, о деревенских крестных ходах, об обязательности исповеди и причастия, о Победоносцеве, Илиодоре, катехизисе, — все это вдруг выплывает в памяти, когда подумаешь только об этом огурцовском проекте церковного государства. Боже мой, как блекнут, сереют, оказениваются даже в этом перечне такие прекрасные слова, как исповедь, причастие, крестный ход!..»

Написано как сегодня, а точнее, как завтра. Сегодня такого себе никто не позволит.

В том-то и суть, что, по Пантелееву, истинная вера никогда не станет государственной; в основе веры — самостоятельность личности, та самостоятельность, которой так не хватает ему во всем советском, казенном, навязанном! В нынешних временах Пантелееву было бы, пожалуй, еще неуютней, чем в советских: тогда вера жила, теплилась — сегодня ее на наших глазах вытесняет самое пещерное язычество.

5

Старость Пантелеева (он умер в 1987 году) тоже была неблагополучной, а пожалуй, еще и более трагической, чем юность: тогда хоть надежда была. Уцелев в разрухе, в терроре, в блокаде, в семидесятые он похоронил жену Элико, красавицу грузинку, и остался наедине с душевнобольной дочерью Машей, которая полюбилась читателям по родительскому дневнику «Наша Маша», самой известной из поздних книг Пантелеева.

Отчего дочь сошла с ума, сам Пантелеев знал, как ему казалось, твердо: на первом курсе пединститута она перенесла нейроинфекцию. Возможно, причиной ее безумия было другое — отцовская принципиальность, доходившая порой до абсурда. А может быть, все дело в наследственности, ведь в фанатизме Пантелеева, его отважной честности, его готовности скорей признаться в вере, чем отречься от Христа, есть нечто болезненное. А может быть, это и есть высшая форма душевного здоровья и мы просто отвыкли от принципиальных людей? Как бы то ни было, обсессии — связь которых с религиозным чувством всегда подчеркивал Фрейд — были свойственны и самому Пантелееву: ведь история мальчика из «Честного слова», признавался он, автобиографична. Это он сам, еще до революции, играл около Покровской церкви в Коломне, это его старшие мальчишки заставили стоять на посту, и перепуганная бонна еле нашла его.

И вот о чем я думаю: что если честность, последовательность, самостоятельность может быть в России лишь следствием невроза? Что если честность в сочетании с литературным талантом — лишь особая душевная болезнь, что если только она не дает нам слиться с пейзажем и воспроизвести зигзаги родной истории? Что если случай Пантелеева — все-таки случай обсессии, а норма-то как раз состоит в том, чтобы благополучно мимикрировать, лопать что дают и спокойно подчиняться обстоятельствам?
Нет, конечно. Конечно нет. Ведь болезнь — это как раз отсутствие духовного стержня, готовность принимать форму любого сосуда и слушаться любого соседа; болезнь — это когда вместо «Я» у тебя сплошное, постоянное чужое «ТЫ»...
.
Tags: ДИЛЕТАНТ, тексты Быкова
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 1 comment