?

Log in

No account? Create an account
Дмитрий Львович Быков, писатель
"Хоть он и не сам ведет ЖЖ, но ведь кому-то поручил им заниматься?" (c)
August 3rd, 2019 
berlin






Дмитрий Быков (ответы на вопросы после лекции)
// Одесса, «Зелёный Театр», 31 июля 2019 года
berlin


вэб-трансляция в Facebook'е

ведущие: Александр Стадниченко и Елена Андрейчикова





Елена Андрейчикова («Facebook», 03.08.2019):

Доброго утра всем! А оно действительно доброе — у нас в гостях Дмитрий Львович Быков.

из комментариев:

Витя Бревис: Он якобы сказал в зелёном «российской» вместо «русской», поэтому все, готовые обидеться и ждущие, на что бы — сразу обиделись. А вообще, интервью интересное. Здесь мы видим трудного Быкова, усталого и страшно одинокого, который сам смеётся своим шуткам и плачет над стихами, уже не рассчитывая, что кто-то поймет, почти аутиста, который избегает смотреть на собеседника. Впрочем, вполне возможно, что он всю дорогу смотрел на свою Катю.

Елена Андрейчикова: Витя Бревис он таки смотрел на Катю)


Дмитрий Быков
berlin



От автора

Это не монография о шестидесятниках, а сборник литературно-критических очерков, написанных о них в разные годы. Как всякий критический очерк, они субъективны и не претендуют на осмысление феномена в целом. Биографии героев освещены в них только в той степени, в какой помогают представить их место в поколении и литературную эволюцию.

Некоторым шестидесятникам здесь не нашлось места по причинам субъективным: так, об одном из главных голосов поколения — Булате Окуджаве — автор уже написал книгу и пересказывать её в сжатом объёме не видит смысла. Некоторые фигуры не вызывают у него интереса, и поскольку это никак не энциклопедия, автор счёл за лучшее о них умолчать — пусть скажут те, кому они ближе.

Дмитрий Быков
Москва, сентябрь 2018 г.



Феномен шестидесятничества

1

Дата появления термина «шестидесятники» известна совершенно точно: «Юность», декабрьский номер 1960 года, статья Станислава Рассадина «Шестидесятники. Книги о молодом современнике». Выпускник филфака МГУ Рассадин отлично знал, что «шестидесятниками» называли героев журнальных войн александровской эпохи — в диапазоне от Некрасова до Благосветлова. Потом всё это подёрнулось ряской времени, но столетие спустя неожиданно показалось — и оказалось — актуальным.

Мариэтта Чудакова на конференции фонда «Либеральная миссия» в 2006 году отмечала главные черты этого поколения: во-первых, это люди, рождённые с 1918 (Григорий Померанц) до 1935 (сам Рассадин) года; я бы включил сюда и 1936-й (Юнна Мориц), и 1938-й (Высоцкий), и даже 1940-й (Бродский в шестидесятые уже активно работал и прославился). Во-вторых, это люди, ориентированные на легальное сотрудничество с властью — «труд со всеми сообща и заодно с правопорядком». В-третьих, это комиссарские дети (и часто дети репрессированных), и потому коммунистические иллюзии для них остаются актуальными сравнительно долго, а потом отдираются с кровью, у кого-то раньше, у кого-то позже. Для этих людей характерна высокая активность — не только политическая, вообще азарт и пафос участия в жизни. Они оптимистичны — до известного предела — и обладают высокой солидарностью, контактностью как в работе, так и в проведении досуга.

Шестидесятники — далеко не только деятели культуры, науки или власти: просто поэты или музыканты заметнее, но в этом поколении есть масса людей, которые вертелись около звёзд или просто были важными персонажами городской среды. Шестидесятничество — явление преимущественно урбанистическое, и прозаики «Нового мира» к этой категории не относятся; напротив, торжество «деревенщиков» в семидесятые — как раз нечто вроде реванша. Можно было бы сказать, что для шестидесятников характерно западничество, но это не совсем верно: скорее им близка идея открытости мира, ненужности границ, установка на дружелюбие (но не на пацифизм — Окуджаву, которому этот ярлык часто клеили, он раздражал особенно; скорее тут уместно говорить, как Жолковский, о некоем синтезе милитаристских и пацифистских добродетелей).

Ну вот как-то так. Слово «шестидесятник» давно уже и комплимент, обозначающий талант и солидарность, и ругательство, обозначающее напрасные иллюзии на сотрудничество с властями или промискуитет в сочетании с левачеством, так что каждый вчитывает в него собственный смысл. Моё дело — объяснить своё понимание предмета, а там как вам будет угодно.

Шестидесятничество закончилось в 1968 году, когда вместе с Пражской весной была разгромлена надежда на перемены в СССР. После этого ниша для легального сотрудничества с властью, позволяющего сохранить лицо, исчезла. (Впрочем, она в России всегда была проблематична и, так сказать, нравственно некомфортна.) Самым интересным в шестидесятничестве мне представляется выход из него — то есть поиски новых модусов индивидуального существования, жизни вне общности. Визбор в песне «Телефонный разговор» ещё в 1967 году предсказал это состояние строчками: «Что у нас за дела? Как-то все разбрелись». Эти поиски опоры были строго индивидуальны, помочь в них никто не мог. Вознесенский вспомнил, что он из старого священнического рода, и стал расчищать в своих стихах литургическую интонацию и христианскую традицию. Евтушенко, подобно Эренбургу, сосредоточился на борьбе за мир. Высоцкий, подобно Пастернаку, спасался «Гамлетом» и пытался реализоваться в кино. Кто-то эмигрировал в детскую литературу, а кто-то просто эмигрировал. Но, как писал Шпаликов (ему это, по крайней мере, приписывалось): «Опять холодным утром синим иду еврея провожать. Бегут евреи из России, а русским некуда бежать». И если они не уезжали или не были высланы, они могли эмигрировать в смерть, как тот же Шпаликов. Творчество многих шестидесятников в семидесятые было, пожалуй, даже интереснее — как поздний Андрей Тарковский интереснее раннего, не говоря уже о зрелых Стругацких,— но трагичнее, суше, и шестидесятнический пафос надежды теперь вызывал насмешку у них самих.

Так что явление чётко ограничено хронологически и доступно научному рассмотрению.

Read more...Collapse )
berlin



От автора

Это не монография о шестидесятниках, а сборник литературно-критических очерков, написанных о них в разные годы. Как всякий критический очерк, они субъективны и не претендуют на осмысление феномена в целом. Биографии героев освещены в них только в той степени, в какой помогают представить их место в поколении и литературную эволюцию.

Некоторым шестидесятникам здесь не нашлось места по причинам субъективным: так, об одном из главных голосов поколения — Булате Окуджаве — автор уже написал книгу и пересказывать её в сжатом объёме не видит смысла. Некоторые фигуры не вызывают у него интереса, и поскольку это никак не энциклопедия, автор счёл за лучшее о них умолчать — пусть скажут те, кому они ближе.

Дмитрий Быков
Москва, сентябрь 2018 г.



Феномен шестидесятничества

окончание, начало здесь


3

«Оттепель» выдохлась не по политическим, а по метафизическим причинам: требовалось шагнуть дальше и глубже. Но этой глубины не было, и к 1968 году стало понятно, что эта-то половинчатость, как ни ужасно, эта недостаточность и обеспечивала шестидесятникам весь их расцвет. Они могли существовать в обойме очень недолго — как недолго живущие химические элементы, открываемые в то самое время в той самой Дубне, где желанными гостями были молодые поэты. Пора умеренного диссидентства, осторожной фронды и кратковременной симфонии общества с государством, эпоха дискуссий между физиками и лириками, полемика умеренных новаторов со сравнительно беззубыми архаистами закончилась. Это было счастливое и чрезвычайно тревожное время, время горькое и поэтическое, наивное и полное отчаянных предчувствий. А настоящая свобода, свобода полная и ничем не ограниченная, была совсем не для шестидесятников, им было в ней холодно и неуютно. Побывав в Польше и пообщавшись с тамошними интеллектуалами, Окуджава написал в «Прощании с Варшавой» (потом выбросил, конечно):

Свобода — бить посуду? Не спать всю ночь — свобода?
Свобода — выбрать поезд и презирать коней?
Нас обделила в детстве иронией природа.
Есть высшая свобода, и мы идём за ней.


Read more...Collapse )

Один // "Эхо Москвы" // 2 августа 2019 года
berlin
Физики vs лирики: Дмитрий Быков в вечном споре

Одиозный российский поэт-писатель, преподаватель, литературный критик и просто оппозиционер Дмитрий Быков рассказал «Граниту Науки» о своём отношении к науке, давнем увлечении математикой как искусством нестандартной формулировки, а также важности фаустианского сюжета как истории взаимоотношений учёного с государством.

— Дмитрий Львович, что для вас наука?

— Для меня наука — это такое фаустианское занятие, познание любой ценой, которая выше морали, выше гуманизма, выше культуры, выше всего. Я довольно сложно отношусь к такой науке. Для меня символом этой науки остаётся фраза Оппенгеймера: «Может быть, атомная бомба — это и плохой поступок, но хорошая физика».

— Наукой занимаются люди бессердечные, в отличие от сопереживающих человечеству писателей?

— Более объективные. Беспристрастные. Но я считаю, что ни наука, ни религия, ни культура никак друг другу не противоречат — в конце концов, играл же Эйнштейн на скрипке, и Шерлок Холмс тоже. Зачем-то мы, художники, им нужны. Джон Нэш (математик, лауреат Нобелевской премии по экономике 2014 года, умер в мае 2015-го. — Д.Т.), которого я немного знал по Принстону (в 2015 году Быков читал курс для славистов в университете Пристона. — Д.Т.), однажды сказал: «Я понимаю, почему я занимаюсь своей отраслью, но почему вы занимаетесь своей, я формализовать не могу. Это неразложимо, что заставляет человека писать стихи». Меня порадовало то, что он сознаёт пределы науки. Хотя на мой встречный вопрос, не обидно ли вам заниматься тем, что понимают в мире три человека, он ответил: «Меня-то понимают хотя бы три человека, а кто понимает вас?..»

— В том-то всё и дело: результаты поэзии недоказуемы, а вот благодаря конкретно медицинской науке вы до сих пор живы, я имею в виду ваше отравление в Уфе и последовавшую кому три месяца назад.

— Да, науке я также обязан таблетками, которые пью от головной боли, и капли в нос от насморка мне дала тоже наука. Но в некоторых вещах я науке не верю. Я продолжаю вслед за Эйнштейном утверждать, что наука движется путём интуитивистским, а не рациональным. Мне хотелось бы верить, что люди культуры всё-таки двигают науку вперёд, а не наоборот. Хотя большинство строгих учёных относятся презрительно к такому мнению.

Я, в любом случае, к науке отношусь с бесконечным уважением и состраданием, потому что они знают то, от чего я бегу, знают то, чего я знать не хочу.

— Вы несколько раз становились лауреатом Международной литературной премии имени братьев Стругацких, какое у вас отношение к научной фантастике?

— Научная фантастика для меня почтенный жанр, как синтез науки и литературы. Артур Кларк (писатель, футуролог, соавтор культового фильма «Космическая одиссея 2001 года». — Д.Т.) — я с ним видался в Коломбо — говорил, что прогностическая функция фантастики ничтожна: никто из фантастики не предсказал крах Советскому Союзу, никто не предсказал мобильного телефона, то, что я предсказал космический лифт — чистая случайность. Он подчёркивал, что это тот жанр, который порождает среду: фестивали, фанклубы, отношения. Социообразующий жанр.

А писать её интересно, потому что научная фантастика обязана быть увлекательной. Скучная фантастика — оксиморон. А что интересно человеку? Над феноменом интересного думали многие выдающиеся критики: Эпштейн, Иваницкая — пока не открыли, что человеку интересен он сам, ему интересна смерть, ему интересно будущее, а также описание еды и секса. В принципе, вся моя литература крутится вокруг этого. Хотя, как заметил один французский литературовед, на еду у моих героев почему-то не хватает времени. Но они его выкраивают для секса.

— В чём сходство творческого и научного процесса?

Read more...Collapse )

Беседовала Дарья Тарусова
berlin
Дмитрий Быков «Шестидесятники: литературные портреты» // Москва: «Молодая гвардия», 2019, твёрдый переплёт, 375 стр., иллюстрации, тираж: 1.000 экз., ISBN 978-5-235-04289-6

текст переработан; изначально публиковался в журнале «Дилетант» — №2 за февраль 2013 года

Александр ГаличАлександр Галич

1

Галича я в отрочестве плохо знал, а в молодости не любил. Связано это было с тем, что — как часто бывает с автором полузапретным, известным скорее кланово, чем всенародно,— его образ для меня заслонялся теми самыми его поклонниками, которых сам он терпеть не мог. Фрондирующая кухня, страшно гордая своей причастностью к запретному, была, увы, заметной частью прекрасной и разнообразной культурной среды семидесятых. Галич воспринимался этой кухней как собственность и сам об этом спел:

Зазвонил телефон, и хозяйка махнула рукой,—
Подождите, не ешьте, оставьте кусочек-другой,—
И уже в телефон, отгоняя ладошкою дым,—
Приезжайте скорей, а не то мы его доедим!


Понадобились годы, чтобы понять, до какой степени ему отвратительны именно такие поклонники, присвоившие его, казалось, бесповоротно; чтобы осознать трагедию человека, который по природе своей как раз принадлежит к большинству и к нему же адресуется — а оказывается голосом не самой приятной и вдобавок совершенно чуждой ему прослойки. Думаю, никто из российских бардов не подходил так, как Галич, именно для массовой популярности, для самой широкой аудитории, но ему в этой аудитории было отказано. Тут сплелись факторы объективные и субъективные — но собственной его вины здесь, я думаю, не было никакой. Его песни не получили широкого распространения, во-первых, из-за своей сложности и даже, пожалуй, виртуозности,— а главное, за них уже можно было серьёзно пострадать, это тебе не Окуджаву переписывать.

Конечно, Окуджава как был, так и остался для меня на первом месте. Песни у него почти народные, фольклорные, а у Галича (Матвеевой, Кима, Высоцкого) — при том что у него есть вещи гораздо более талантливые,— все-таки авторские. Окуджава из собственной песни устранён, и её можно хорошо спеть чужим голосом, что и доказывает международная практика, а Галича чужим голосом не споёшь. В каждом тексте, в каждой модуляции Галича видна его личность — вот почему Окуджава для всех, а Галич, Матвеева и даже Высоцкий далеко не так всеобщи, они для прослоек, пусть даже для огромных. Окуджава объединяет — Галич разъединяет. И потому он остался собственностью немногих людей, не особенно симпатичных ему самому. А так-то его вещи и его образ рассчитаны на самую широкую популярность, и получи они большее распространение — «другая была бы история России», как писал Солженицын. Впрочем, ведь и Солженицына толком не прочли. В те времена, когда страна жаждала его слова, доступ к этому слову был связан с риском, а когда его стали печатать и даже навязывать — страна действительно стала другой и с трудом дочитывала даже «Ивана Денисовича».

Галич — не сноб, это важно. Галич всегда воевал со снобизмом и бравировал демократичностью, и демократичность эта была подлинная. «Как всякий барин, он находил общий язык со всеми»,— рассказывает Юлий Ким. Он и начинал как автор самой что ни на есть демократичной литературы — пьес и сценариев. Первые стихи его и песни демонстрируют такую же открытость. Главное же — заветная тема Галича как раз интеллигентская, несколько даже набившая оскомину: чувство вины перед народом, тоска по нему, желание с ним слиться. Сноб этой вины не чувствует, у него вообще плохо с самокритикой. А Галич, как в лучшей своей, вероятно, «Балладе о стариках и старухах, с которыми автор жил и отдыхал в санатории ей»,— всё время хочет сказать: «Я такой же, как вы, только хуже». В конце этой вещи он с обычным блеском формулирует не то диагноз, не то девиз: «И живём мы в этом мире послами не имеющей названья державы». Это, конечно, не только про Россию — таким же чужим послом он чувствовал себя и в Норвегии, и во Франции,— но про Россию в первую очередь, потому что так называемая интеллигенция среди так называемого народа (или, если угодно, второй народ среди первого) ровно так себя и ощущает, и перемен тут не предвидится. Конечно, первый народ, составляющий большинство, пытается интерпретировать эту ситуацию с привычной ему национальной точки зрения — вы, мол, все евреи, инородцы, чужаки,— но если в один прекрасный день отсюда уедут все евреи, проблема никуда не денется.

Галич вообще сочувствует человеку труда, а не презирает его. Это отношение может показаться презрением только тому, кто везде ищет врага, чтобы окончательно истребить всякое напоминание о другой жизни и других возможностях. Две песни, в которых портрет большинства нарисован горько, сочувственно, с подлинной болью,— знаменитый «Вальс его величества, или Баллада о том, как пить на троих» и не менее знаменитое, но куда более простое посвящение Петру Григоренко «Горестная ода счастливому человеку». В «Горестной оде» всё понятно:

Read more...Collapse )
berlin
Это мой город: Дмитрий Быков

О неплохих мыслях, которые приходили на улице Правды, и о том, что никак не может привыкнуть называть Ленинские горы Воробьевыми.

— Я родился…

— В роддоме на Пироговке, первые три месяца жизни прожил в коммуналке на Фрунзенской набережной, потом переехали в новый дом на Мосфильмовской. Тогда это была окраина, я еще помню деревню напротив.

— Сейчас живу…

— Там же, на Мосфильмовской.

— Я люблю гулять…

— На Ленинских горах, которые никогда не привыкну называть Воробьёвыми, и на набережной Москвы-реки внизу. Не столько гулять, сколько кататься на всяких гаджетах.

— Мой любимый район…

— Сейчас уже не знаю. Наверное, как сказано в одном романе, мой любимый дом для меня теперь мой собственный. Так что Университет и его окрестности вплоть до Юго-Запада и Новослободская, где я проработал всю жизнь и где у меня поэтому все своё — в диапазоне от стоматологии до кафе. И «Рюмочная» на Большой Никитской, дом 22, которой уже нет. Неплохие мысли приходили раньше на улице Правды, тоже рядом с работой, но там тоже все перестроили.

— Мой нелюбимый район…

— Ну этого полно. Почему-то Очаково, наверное, потому что там был военкомат. И верх синей ветки от «Курской» до «Электрозаводской» за исключением Барабанного переулка, который я люблю. Там сидит мое любимое издательство аудиокниг, я их там начитываю, вообще милое место.

— Место, в которое я все время собираюсь, но никак не доеду…

— Был один район, один дом, где жила девушка, которую я очень сильно любил. Просто очень сильно. Все это закончилось давно, дом снесли, она вообще за границей, и я хотел бы посмотреть, что там теперь, но душу травить неохота.

— Главное отличие москвичей от жителей других городов…

— Лёгкое отношение к переменам. В Москве они происходят постоянно, и если слишком привязываться к конкретным местам и людям — с ума сойдёшь.

— Моё отношение к Москве за те годы, что я здесь живу…

— Ну примерно как к собственной жизни: не ах, но другой нет.

Лекции Дмитрия Быкова пройдут с 26 по 30 августа в лектории «Прямая речь» в Ермолаевском переулке

задала и записала Анастасия Барышева
This page was loaded Nov 12th 2019, 6:57 pm GMT.