?

Log in

No account? Create an account
Дмитрий Львович Быков, писатель
"Хоть он и не сам ведет ЖЖ, но ведь кому-то поручил им заниматься?" (c)
August 9th, 2019 
berlin
Дмитрий Быков «Шестидесятники: литературные портреты» // Москва: «Молодая гвардия», 2019, твёрдый переплёт, 375 стр., иллюстрации, тираж: 1.000 экз., ISBN 978-5-235-04289-6

Андрей СинявскийАндрей Синявский

«Идите все на х…!» — таковы последние слова Андрея Синявского по версии известного диссидента Игоря Голомштока, хорошо его знавшего. Это было бы очень по-синявски. Это даже позволяет домыслить знаменитую предсмертную реплику Петра I: «Отдайте всё…» — как органично здесь смотрелось бы «на х…» без уточнения, кому отдать и зачем! Правда, Марья Васильевна Розанова, знавшая Синявского ещё лучше и не отходившая от его смертного ложа, ни о чем подобном не вспоминает.

Если принять версию Голомштока и учесть, что писательские слова имеют перформативную функцию,— типа «не бывает, но я сказал, и оно бывает»,— тогда всё действительно пошло туда, куда он послал. Можно много спорить о том, почему так вышло, но у нас теперь не то в предмете. В предмете у нас то, что один из крупнейших русских писателей XX века Андрей Синявский, более известный под псевдонимом Абрам Терц, был когда-то героем живейших критических баталий. Каждое его слово вызывало гром проклятий и шёпот одобрений (очень уж неприличным считалось одобрять такого сомнительного писателя, кощунника, сидельца и эмигранта), его проклинали советский официоз и собратья-эмигранты, клеймили Андропов и Солженицын, а за журнал «Синтаксис», который они издавали с женой, вообще могли посадить, и публикация в нём, как и в одноименном издательстве, считалась пропуском в бессмертие. Этот пропуск в своё время получили Лимонов и Сорокин. Синявского ненавидели с такой страстью, с какой мало кого любили. В некотором смысле он, тоже бородатый, был симметричен Солженицыну, они вдвоём поддерживали провисающий, серый небосвод над русской литературой. Именно благодаря им эта литература не накрылась, сохранила страстность и биение мысли. А сейчас уже никто и не помнит, из-за чего происходила одна из самых интересных литературных драк в мировой истории. Чтобы этим заинтересовать, нужно погружать читателя в глубокий и сложный контекст.

Всё же стоит попытаться. Есть у меня такая любимая и не столь уж завиральная идея: коль скоро русская история ходит по кругу, в ней — как в пьесе, играемой в разных декорациях,— повторяются главные, типологические фигуры. Ну, например: один молодой поэт, живописатель сельской жизни с её ужасной нищетой и грязью, получил рукопись молодого автора. Читал всю ночь. Пришёл в восторг. Немедленно издал в своём самом прогрессивном журнале. Автор приобрёл раннюю славу, но с публикатором потом поругался, а ещё позже помирился. Автора больше всего интересуют еврейский и славянский вопросы, одно из самых знаменитых его произведений — документальный роман о тюрьме, где он провёл несколько лет по необоснованному обвинению, а художественные его романы отличаются напряжённым поиском истины и в значительной степени состоят из диалогов главных героев на общекультурные и философские темы. Один из таких диалогов — едва ли не самый известный,— происходит между агностиком Иваном и глубоко верующим Алёшей.

Это я про кого? Про Достоевского и Некрасова — или Солженицына и Твардовского?

Вот то-то. Перечитайте спор Ивана Денисовича с сектантом Алёшкой, параллельность которого известному диалогу о Великом инквизиторе заметил ещё Владимир Лакшин.

У Солженицына, как и у Достоевского, был главный враг. В русской истории вообще есть такая фигура заигравшегося, что ли, человека: он поверил в оттепель — а оттепель, как всегда, оказалась половинчатой, и его цап! В екатерининские времена это Радищев и Новиков, при Александре II — Чернышевский и Михайлов, а в СССР 1965 года — Синявский и Даниэль.

Read more...Collapse )
berlin
Дмитрий Быков «Шестидесятники: литературные портреты» // Москва: «Молодая гвардия», 2019, твёрдый переплёт, 375 стр., иллюстрации, тираж: 1.000 экз., ISBN 978-5-235-04289-6

текст впервые публиковался в журнале «Дилетант» — №1, декабрь 2015 года — январь 2016 года

Юрий НагибинЮрий Нагибин

1

Нынешнему читателю проза Нагибина — особенно та, которую он печатал в семидесятые и первой половине восьмидесятых,— наверняка покажется моветонной, дурновкусной, пафосной, местами и неумной, особенно на фоне того, что тоже принадлежало к этой эпохе и выжило: Катаев, Трифонов, Аксёнов, Искандер, Валерий Попов, даже и Георгий Семёнов, пожалуй,— писали лучше. Перечитывая сегодня его рассказы времён так называемой зрелости,— «Пик удачи» или невыносимые биографические сочинения о Тютчеве, Рахманинове, протопопе Аввакуме, или даже «Терпение», о котором речь впереди,— сам я совершенно не понимаю, как всё это могло нравиться и широко обсуждаться — разве что на безрыбье, но толстожурнальное безрыбье было по нынешним временам весьма урожайным. Видимо, дело было в ином: да, проблемы со вкусом у Нагибина были, но их русский читатель особенно склонен прощать — за правду, или за темперамент, или за веяние какой-то другой жизни, какое ощущаешь при чтении. Что, у Грина всё хорошо со вкусом? Да он как раз и работал на сознательной схожести иных своих текстов с журнальной беллетристикой — чтобы подчеркнуть разницу: беллетрист бегает, а Грин вдруг взлетает.

В Нагибине, даже когда он писал напыщенные банальности или описывал тогдашнюю молодёжь, которой не знал вовсе,— ощущалось почти всегда веяние настоящей страсти, принадлежность к настоящей культуре, трагическое — столь редкое на фоне тогдашнего бодрячества — мироощущение, серьёзное отношение к жизни, к женщине, к Родине, к старости. Короче, это была плохая проза настоящего писателя, а это лучше, интереснее, чем старательная, даже и ровная проза человека малоодаренного. Я мог бы назвать имена, но не буду,— что зря обижать мёртвых, а в особенности живых? И поэтому Нагибина читали. И каждая его книга была событием. И фильмы по нему ставили, чаще всего плохие, но запоминавшиеся. И летописцем быта тогдашней интеллигенции с её наивными, невежественными исканиями, вкусом, испорченным советской массовой продукцией разных жанров, и сексуальными фрустрациями, он остался: такие его рассказы, как «Срочно требуются седые волосы», или «Берендеев лес», или «Чужая»,— живут. По крайней мере их читают те, кому вообще интересно что-то, кроме фэнтези.

Он написал чрезвычайно много ерунды и советской халтуры — почти всё, что он печатал до «Павлика» и «Чистых прудов» (соответственно 1960 и 1962 годы), было на уровне дежурного соцреализма. Резко выделялись рассказы о детях (но не для детей — поскольку Нагибин полагал внутренний мир ребёнка трагичным, драматичным, а подростковую жизнь считал полной самых серьёзных испытаний): «Зимний дуб», несколько испорченный сусальностью, «Старая черепаха» (это, кажется, лучшая новелла из ранних), «Комаров», из которого Леонид Носырев сделал поистине гениальный мультфильм. Потом он какое-то время ходил в успешных, много ставящихся, часто ездящих за рубеж советских сценаристах, работал с Калатозовым («Красная палатка») и Куросавой («Дерсу Узала»), а самым известным его произведением стал фильм 1964 года «Председатель», лучшая роль и Ленинская премия Михаила Ульянова. Надеясь повторить успех, режиссёр Алексей Салтыков взялся за фильм «Директор» — на съёмках которого в 1965 году погиб Евгений Урбанский, словно обозначив конец кинематографа оттепели: на его смерть Евтушенко написал хорошие стихи — «Тянулись руки к совершенству, к недостижимому блаженству, хватая пальцами песок». Оттепель надорвалась, пытаясь прорваться из компромиссной советской полуправды и полуразрешённого авангардизма к великому искусству — подозреваю, что удалось это только Тарковскому и Кончаловскому в «Рублёве». «Директора» в конце концов поставили (с Губенко), но это уже было не то.

Тесен мир — тот же Евтушенко, друг Урбанского, был первым мужем Ахмадулиной, которая стала потом женой Нагибина и, вероятно, главной женщиной в его жизни. Она написала плохой, наивный, очаровательный сценарий по нагибинским «Чистым прудам», и сама читала там собственные стихи, очень слабые, а поставил эту картину, такую же наивную, плохую и очаровательную, режиссёр Алексей Сахаров, прославившийся «Коллегами» по Аксёнову. Вторым режиссёром на этой картине был Левон Кочарян, ближайший друг Высоцкого, снявший под художественным руководством Тарковского фильм «Один шанс из тысячи», единственную свою картину. Тесен был тот мир, все друг друга экранизировали, снимали в главных ролях, спали друг с другом. Одной из причин развода Нагибина с Ахмадулиной было то, что на съёмках фильма «Живёт такой парень», где она сыграла молодую журналистку, Шукшин «воспользовался нашей семьёй не только творчески», как деликатно писал Нагибин потом. Оскорбило его не то, что Ахмадулина поддалась на ухаживания Шукшина,— но то, что Шукшин был антисемитом, о чём Нагибин узнал во время общих пьянок.

Тесный был мир, во многом отвратительный, во многом мучительный, но необычайно плодотворный и всё-таки живший серьёзными проблемами, великими замыслами; было что вспомнить. Самое интересное, однако, что о шестидесятых Нагибин не написал почти ничего, и уж точно ничего хорошего: лучшее, что он легально опубликовал,— «Чистые пруды» и «В те юные годы», про конец тридцатых и начало сороковых, да те самые рассказы семидесятых: про предвоенную молодёжь — и интеллигенцию застоя. У него хорошо получалось только про тех, кого корёжило страшное давление; летописцем этого давления он и был. А люди шестидесятых ему неинтересны: им слишком многое можно.

Это уже потом, как в проигрышах иных советских песен музыка вырывается из-под слов, из-под такого же страшного давления вырвались три главные его повести: «Дафнис и Хлоя» — о первом его браке с Машей Асмус, дочерью философа, которую в повести зовут Даша,— «Встань и иди» (о приёмном отце, отправленном в лагерь) и «Моя золотая тёща» (о безумной страсти к тёще, настигшей его во втором браке). И, конечно, «Дневник» — подготовленный к печати ещё при жизни: сдал в издательство, а на другой день умер. В саду, во сне. Всё главное в жизни было закончено.

Read more...Collapse )

Один // "Эхо Москвы" // 9 августа 2019 года
berlin
Дмитрий Быков «Шестидесятники: литературные портреты» // Москва: «Молодая гвардия», 2019, твёрдый переплёт, 375 стр., иллюстрации, тираж: 1.000 экз., ISBN 978-5-235-04289-6

1-я и 3-я части текста публиковались в журнале «Русская жизнь» — №2(19), 1 февраля 2008 года; 2-я часть из журнала «Дружба народов» — №5, май 2014 года

Юрий ТрифоновЮрий Трифонов

1

Из всей русской прозы семидесятых Трифонов остаётся самым непрочитанным и потому притягательным автором: даже Шукшин и Казаков на его фоне одномерны. Боюсь, не только читателю (в силу причин объективно-цензурных), но и самому себе он многого недоговаривал — был шанс договориться до вещей вовсе уж неприемлемых ни для его круга, ни для собственного душевного здоровья. Трифонову очень нужен был критик, который бы ему объяснил его самого, но в семидесятые критика была гораздо хуже литературы (отчасти потому, что лучшие силы были вытеснены в литературоведение).

Поражает в его прозе прежде всего несоответствие между «матерьялом и стилем», по формуле Шкловского, или, точней, между материалом и уровнем. О таких мелких вещах нельзя писать великую прозу, а у Трифонова она была истинно великой, во всяком случае начиная с «Обмена» (1969). Даже такие мудрецы, как Твардовский, поначалу не поняли замысла, достаточно очевидного для любого вдумчивого читателя: Трифонов сам в «Записках соседа» с некоторым изумлением цитирует совет главного редактора «Нового мира»: «Зачем вам этот кусок про посёлок красных партизан? Какая-то новая тема, она отяжеляет, запутывает. Без неё сильный сатирический рассказ на бытовом материале, а с этим куском — претензии на что-то большее… Вот вы подумайте, не лучше ли убрать».

Слава богу, Трифонов «был убеждён в том, что убирать нельзя». Во всех «Городских повестях» история присутствует напрямую, по контрасту с ней и становится ясна душная ничтожность мира, каким он стал. Трифонов ненавидел, когда его называли мастером «бытовой прозы», резко говорил в интервью, что бытовой бывает сифилис, и городская его проза, несомненно, не о быте, а скорей об отсутствии бытия. На эту формулу он, вероятно, тоже обиделся бы, одна цитата из его интервью прямо отвечает на это предположение:

«Есть люди, обладающие каким-то особым, я бы сказал, сверхъестественным зрением: они видят то, чего нет, гораздо более ясно и отчётливо, чем то, что есть. Мы с вами видим, например, Венеру Милосскую, а они видят отрубленные руки и кое-что, чего Венере не хватает из одежды. Между прочим, критики такого рода есть не только у нас, но и за рубежом. Иные статьи читаешь и изумляешься: вот уж поистине умение видеть то, чего нет!»

Но здесь описан совершенно правильный способ читать трифоновскую прозу, и в его обычной зашифрованной манере ключ указан недвусмысленно. Страшная густота, плотность, точность трифоновского «бытовизма» особенно наглядна на фоне его вечной тоски по живой истории, по осмысленному бытию — и потому в «Обмене» присутствует посёлок красных партизан, и мать героя, старая коммунистка, выступает олицетворением совести. Это ведь она сказала: «Ты уже обменялся». А Ребров из «Долгого прощания» занимается нечаевцем Прыжовым и Клеточниковым, агентом народовольцев в Третьем отделении, и вообще историей народовольчества, о котором Трифонов напишет в 1973 году совсем небытовое «Нетерпение». А в «Старике», романе, получившемся из двух задуманных повестей, тема борьбы за место в дачном кооперативе проходит на фоне Гражданской войны, мнимого мироновского восстания на Дону. А Серёжа из «Другой жизни» занимается той же историей провокаций, историей Охранного отделения (о которой Юрий Давыдов в то же самое время писал «Глухую пору листопада», ставя диагноз не столько той, сколько своей собственной эпохе). История и придаёт коротким трифоновским повестям их знаменитый объем.

Поэтика Трифонова — по преимуществу поэтика умолчаний. Его тоска — тоска по действию. Ужас «Предварительных итогов» — вероятно, самой беспросветной повести цикла — в том, что даже уход героя из семьи не состоялся, даже иллюзия поступка невозможна, всё вернулось на круги своя. Мир уже выродился — в нём не осталось места ни состраданию, ни любви, ни элементарному такту. Весь Трифонов — о внеисторическом существовании; и тут возникает вопрос: он что же, предпочитал коммунаров?

Получается так.

Read more...Collapse )
berlin



ДМИТРИЙ БЫКОВ в программе ОДИН


<…>Collapse )

«Вопрос о рассказах Лимонова. Я столкнулась со сложной задачей: составить сборник его лучших рассказов для гипотетического перевода. Самым блестящим рассказом мне представляется «Двойник», и не самым, а просто превосходящим остальные с огромным отрывом. Включила бы я «Личную жизнь», «Coca-cola generation». Знаю, что вы цените «Красавицу, вдохновлявшую поэта»…». Не я, а Жолковский, хотя мне тоже очень нравится этот рассказ. «Но на мой взгляд, текст очень уступает героине. Случаи из жизни около Жигулина и Шемякина [«Эксцессы»] поражают сочетанием занудства и стремлением поразить читателя. Какие рассказы вы могли бы посоветовать?»

Таня, есть собственные лимоновские сборники, им составленные довольно придирчиво. Последние два сборника 90-х годов, которые выходили в харьковском «Фолио», если я ничего не путаю. Ну и в Москве они периодически печатались. Он сам составил двухтомник своей новеллистики с хорошим отрывом. Я бы назвал рассказы «Обыкновенная драка», «Великая мать любви», «Mother’s Day», «Американские каникулы», потом венецианский рассказ — забыл я, как он называется, — очень сильный. Нет, я бы у Лимонова отбирал менее критично. Мне кажется, что и «Красавица, вдохновлявшая поэта» — безусловно, и «Лишние люди», и «Юбилей дяди Изи». Нет, американские рассказы, конечно, все хорошие. «Дождь» — великолепный рассказ. Мне кажется, и в парижском цикле есть трогательные рассказы, вот про Ромена Гари (забыл я, как он называется), где объясняются причины его самоубийства. Нет, я склоняюсь к той точке зрения, что у него рассказы лучше романов. Из романов лучший, конечно, «Дневник неудачника» (вы совершенно правы) и «Укрощение тигра в Париже». А вот грандиозные абсолютно рассказы он писал всегда.

И я думаю, что написанный в последние годы рассказ «Смерть старухи», который потом стал частью романа, а сначала была напечатан отдельно, — это рассказ такого уровня, до которого всей современной литературе — соберись она вместе — коллективным прыжком до этого рассказа не допрыгнуть. Потому, ребята, чтобы писать, надо жить. Необязательно много ездить и много видеть. Нет, надо жить, проживая события на должной глубине, не прятаться от страданий, не прятаться от трагического. Лимонов не только не прячется, Лимонов культивирует трагическое и героическое в своей жизни. Иногда это смешно, иногда это гениально, а все вместе это всегда явление искусства. Как замечательно сказала Мария Васильевна Розанова: «В русской литературе было два чистых инструмента письма, которые всегда делали только то, что можно описать, и руководствовались только интересами литературы: это Розанов и Лимонов». Два очень умных человека, которые делают только то, из чего может получиться проза. И только с этой точки зрения их следует судить. Из всего, что делает Лимонов, из всех его падений и взлётов получается литература высокого класса. А насколько это морально, пусть думают люди, которые не умеют писать.

Вообще для литературы как раз и нужен, к сожалению, такой писатель в чистом виде, который стирает себя об жизнь, как мел стирает себя об доску. Это Синявский, это Розанов, это Лимонов. Человек, который совершает только те поступки, которые гипотетически могут привести к литературно сильным, литературно перспективным ситуациям, либо те поступки, которые можно описать. Вот такие чистые инструменты письма. Селин был таким же, и Лимонов отлично это чувствует. Чтобы описать свои бездны падения, Селину надо было пасть. Я восхищаюсь издали такими людьми. Дело в том, что проза и поэзия устроены несколько по-разному. Поэту, чтобы услышать звуки небес и транслировать их, надо как раз себя сохранять, надо в жизни участвовать по минимуму. А прозаик, поскольку он стирает себя об жизнь, поскольку делает тексты из жизни, а не из неба, не из космоса, не из головы, — ему приходиться в жизнь нырять очень глубоко. И вот таких писателей, которые себя стирают о жизнь, я могу назвать единицы в России.

Мне кажется, был близок к этим фигурам ранний Сенчин, но он изменился. А из нынешних, пожалуй, некого назвать. Потому что остальные играют в жизнь, чтобы сделать игру, а не литературу. Получается тотальная имитация, имитация очень низкого качества. А вот так жить, как живёт Лимонов, — это такая довольно трудная задача. Это ведёт к необратимым психическим деформациям. И когда Лимонов поправляет очки или усы пощипывает, нельзя не увидеть острые безуменки в его глазах, те блестинки в глазу, о которых писал Розанов. Это, конечно, подпольный человек, и человек не очень — с нашей точки зрения — нормальный. Для литературы самый страшный эпитет — нормальная. Рассказы у него очень качественные — «Обыкновенную драку» я ужасно люблю. Помните: «Я из слаборазвитой пока страны, где, слава богу, честь пока ценится дороже жизни… Поэтому я сейчас тебя буду убивать».

Ой, нет, Лимонов — это любовь моя, и я всегда говоря о нём, испытываю эстетическое наслаждение. Не важно, что он там про меня пишет и говорит, все равно, он — образец чистого искусства, самого искреннего искусства. Просто ходит среди нас вещество искусства и творит литературу. Что бы он ни делал, чем бы он ни занимался, каких бы иногда подлостей он ни совершал — идеологических или эстетических, — это не подлость в любом случае, потому что в основе подлости лежит корысть. А в основе действий Лимонова корысть только одна: сделать и это литературой тоже. И партию он делал литературой, и тюрьму он делал литературой, и революцию, — все. Ну рождаются такие люди. Как есть «псы войны» из его же замечательного очерка в «Полковнике из Приднестровья», точно так же есть такие люди из литературы. Есть такие же охотники, есть такие же солдаты. Надо уметь целиком себя растворять в своём ремесле.
berlin




#ОдессаТыМнеБольшеЧемНужна #АхОдесса


из комментариев на «Facebook»-страничке OFAM / Одеський художній музей:


Ирина Николаевна: Фу неприятный говорит о русской классике и тут же хаит страну



Oksana Solomia: Слишком много непорядочности и имперского духа, а когда-то да, нравился.



Елена Попова: Странно,что именно ОХМ,с таким умным,болеющим за Украину директором,приглашает этого человека.



Полина Тараненко: Восхищаюсь этим человеком и его блестящим умом

Полина Тараненко: Помню Быкова как глубокого эрудита, в свое время он произвел на меня огромное впечатление остроумными стихами и критическими статьями, каждому слову в которых хотелось аплодировать... В довесок, его опозиция по отношению к путинской россии казалась очень жесткой. И вдруг под афишей вижу комментарии вроде: "отсидел за изнасилование"(!) "чувырла", "фу, неприятный тип". Это меня просто поразило. И начала гуглить. Неоднозначные вещи нашла. Которые озадачили, расстроили.. чуть ли не до слез. Гуглю дальше. Мнение однозначное пока составить не могу.

Полина Тараненко: Ну, а что касается "отсидел за изнасилование" - вижу, этот позорный комментарий уже удален. В романе Быкова "Июнь", одного из главных героев выгоняют из ИФЛИ по ложному доносу за изнасилование... вот откуда, по-видимому, горе-комметатором был "услышен звон".

Полина Тараненко: Что касается политической позиции Дмитрия Быкова.. Почитала. Разочарована. Вынуждена признать, что мое "восхищение" безнадежно устарело.

Полина Тараненко: Посмотрела сегодня видео с выступления в одесском Зеленом театре... печально.. много же я пропустила. Забираю назад свои "восхищения"😢

"....Я сам не рвусь НА Украину,
Вы там не ангелы отнюдь;
Увы, я слышу не впервые,
Что мы рабы, а вы святые......"

Ясно.


#ПошлаТыВЖопу #ИЭтоВсёЧтоЯСказатьХочу
berlin
Дмитрий Быков «Шестидесятники: литературные портреты» // Москва: «Молодая гвардия», 2019, твёрдый переплёт, 375 стр., иллюстрации, тираж: 1.000 экз., ISBN 978-5-235-04289-6

текст впервые публиковался в журнале «Дилетант» — №8, август 2012 года

Юлиан СемёновЮлиан Семёнов

1

«Мы живём в самой читающей Пикуля и Юлиана Семенова стране»,— иронизировала советская критика, и тогда казалось, что это в самом деле тревожно. Но в сравнении с нынешней, уже и Донцову не читающей, та страна была оплотом просвещения и морали.

Семёнов до сегодняшнего дня так и не обрёл твёрдого статуса — хотя и по советским меркам был фигурой промежуточной, что способствовало, конечно, универсальности, но сам он явно мечтал о другом. Для того чтобы стать кумиром интеллектуалов — а позднесоветский интеллектуал был существом с серьёзными тараканами в голове,— ему не хватало снобизма, претенциозной усложнённости, он был чересчур политизирован (и вдобавок явно лоялен, и многое делал, чтобы улучшить имидж этой власти, придать ей интеллектуального лоска в полном соответствии с андроповскими идеями).

Для однозначного причисления его сочинений к массовой культуре они были, во-первых, сложноваты, перенасыщены экзотической информацией, а во-вторых — чего-чего, а потакания массовому вкусу у Семёнова не было. Дело даже не в том, что славу писателю чаще всего делают домохозяйки,— в СССР не было домохозяек в собственном смысле, роль западного среднего класса тут играла интеллигенция, а у неё критерии серьёзные. Дело в том, что массовый писатель внушает любовь к массовым добродетелям — простой и честной жизни без особенных претензий. А герои Семёнова были даже не проекциями собственной его весьма незаурядной личности, развитой гармонично и одарённой многообразно, но улучшенными её копиями, авторскими идеалами, теми, на кого он сам мечтал равняться. И пусть в этом его вечном желании выглядеть как можно лучше было что-то наивное, мальчишеское, что-то от обожания, направленного на отцов и старших братьев, на героев космоса или полярных лётчиков,— лучше стремиться к идеалу, сколь угодно картонному, чем гнить в хлеву и считать это венцом эволюции. Семёнов предлагал читателю отнюдь не того героя, который бы ласкал и тешил самолюбие; отнюдь не тех, кто давал бы читателю лестное чувство превосходства или хоть равенства. Нет, Семёнов заставляет читателя мучительно завидовать герою, сознавая всё своё несовершенство на его фоне; как в подражание Рахметову молодёжь 1860-х спала на гвоздях и ходила в народ, так в подражание Штирлицу молодёжь 1970-х (беру, разумеется, не тех, что в котельной играли в гестапо) учила языки и тренировала мозг, чтобы просыпаться в строго установленное время.

Семёнов подарил тем, кто серьёзно его читал, упорство в достижении цели и мечту о непрерывном росте, не только карьерном. Рискну сказать, что идеальной целевой аудиторией Семёнова были такие подростки, как Владимир Путин. Недаром у них и общий кумир — Андропов. Результат оказался для России, прямо скажем, печален,— но ведь не всем читателям Семёнова повезло стать президентами. А в других профессиях, может быть, от них всё-таки больше толку, чем от читателей Донцовой.

2

Биография Семёнова хорошо известна благодаря хорошей книге его дочери Ольги в серии «ЖЗЛ». В девяностые казалось, что для описания бурной семёновской жизни не хватит нескольких томов, а на поверку оказалось, что жизнь не столь уж насыщенная — это по советским меркам она вся состоит из опасных командировок и уникальных расследований, а сегодня любой олигархический сынок к окончанию школы напутешествовался больше и комфортабельнее. Разумеется, для страны, живущей за железным занавесом, его карьера сенсационна: он ездил, может, чуть поменьше успешного западного корреспондента его ранга, но больше и разнообразней большинства советских политических обозревателей. Правда, особой роскоши эти поездки не сулили: в Лаосе он заработал хронический бронхит, во Вьетнаме едва не погиб во время американской бомбардировки, на Бали же не бывал вовсе, поскольку отдыхать не умел, а виндсерфинга тогда не было.

Как и у большинства советских детей оттепели, у Семёнова была чёткая установка на хемингуэевскую биографию, сочетание экстремальной журналистики и бурной мужской жизни с сочинением хорошей, грустной, сдержанной прозы, обязательно с насыщенным интеллектуальным подтекстом. Этой моды — дурной, как всякая мода, но по-своему обаятельной — не избегнул никто, от Генриха Боровика до Юрия Визбора. Задела она крылом и Трифонова, и Аксёнова — кстати, именно Трифонов в «Победителе» оставил самый точный — не сказать чтобы однозначно приязненный — семёновский портрет.

«Поразительный персонаж наш Базиль! В свои тридцать семь лет он уже пережил два инфаркта, одно кораблекрушение, блокаду Ленинграда, смерть родителей, его чуть не убили где-то в Индонезии, он прыгал с парашютом в Африке, он голодал, бедствовал, французский язык выучил самоучкой, он виртуозно ругается матом, дружит с авангардистами и больше всего на свете любит рыбалку летом на Волге».

Read more...Collapse )
berlin
Дмитрий Быков «Шестидесятники: литературные портреты» // Москва: «Молодая гвардия», 2019, твёрдый переплёт, 375 стр., иллюстрации, тираж: 1.000 экз., ISBN 978-5-235-04289-6

первые четыре части публиковались ранее в журнале «Сноб» — №5, май 2010 года; пятая часть из газеты «Собеседник» — №44, 29 ноября 2012 года

Братья СтругацкиеБратья Стругацкие

1

Главные советские и постсоветские военные писатели — Стругацкие. Думаю так не только потому, что с шестидесятых по настоящее время они с большим отрывом остаются самыми читаемыми из всей русскоязычной прозы, но и потому, что — почти никогда не изображая войну напрямую — занимались беспрерывным её осмыслением, изживанием её опыта. Бесконечные войны в прозе Стругацких — на Сауле, на Саракше, на Земле — больше всего похожи на игры в войну книжных послевоенных детей на ленинградском пустыре 1946 года, среди осколков, воронок и сгоревших брёвен.

И тут есть некая закавыка, внутреннее противоречие, неизбежное для большой литературы — потому что всё правильно бывает только в литературе мелкокалиберной. Противоречие это заключается в том, что мало кто так ненавидит войну, как Стругацкие, мало кто наговорил столько резкостей о советском милитаризованном сознании, о подчинении всего советского (а в последние годы и российского) социума мобилизационным доктринам и о привычке развязывать войны, чтобы тем вернее всё на них списать. Отрицательные герои Стругацких — чаще всего генералы либо представители спецслужб, опять-таки военизированных. А между тем все их положительные герои непрерывно воюют и немыслимы без этого опыта; более того — они родом из войны и могут лишь мечтать о тех прекрасных временах, когда формирование Человека Воспитанного будет возможно без подобных экстремальных инициаций.

Противоречие это, как всегда, трагически осознается прежде всего читателем, а не авторами, для которых собственное мировоззрение как раз логично. Автор ведь не всегда волен в том, что у него написалось, а внутренняя его задача, как правило, непротиворечива. И потому Борис Стругацкий был внутренне абсолютно последователен, когда уже в постсоветские годы развенчивал военную мифологию. А его поклонники, выросшие на их с братом классической прозе, кричали о своём разочаровании и признавались в блогах — не без публичной экзальтации, естественно,— что АБС для них более не существуют, смотрите, какая принципиальность.

Я их не одобряю, конечно. Но понять генезис этих ощущений могу.

2

Буча началась, когда Борис Стругацкий, отвечая на вопросы «Новой газеты», написал:

«Память о Великой Отечественной стала святыней. Не существует более ни понятия «правда о войне», ни понятия об «искажении исторической истины». Есть понятие «оскорбления святыни». И такое же отношение стремятся создать ко всей истории советского периода. Это уже не история, это, по сути, религия. Библия Войны написана, и апокриф о предателе-генерале Власове в неё внесён. Всё. Не вырубишь топором. Но с точки зрения «атеиста» нет здесь и не может быть ни простоты, ни однозначности. И генерал Власов — сложное явление истории, не проще Иосифа Флавия или Александра Невского; и ветераны — совершенно особая социальная группа, члены которой, как правило, различны между собою в гораздо большей степени, чем сходны».

Эта точка зрения породила такой шквал полемики и взаимных обвинений (не говоря уже про обвинения в адрес самого БНС, опять попавшего в нерв), что понадобилось уточнять понятия. Грех сказать, я и сам поймал себя на некотором — не скажу «непонимании», но внутреннем протесте. Усугубилось это чувство просмотром «Аватара», за рецензию на который мне успело прилететь уже с либеральной стороны. Я там усомнился в добродетельности героя, с такой лёгкостью перебегающего на чужую сторону от своей, пусть даже во всем неправой. Я впервые задумался о том, каким будет демифологизированное сознание — сознание, которое научится обходиться без мифов. Да, память о войне стала святыней. Да, это мешает выяснить правду. Но что делать обществу, у которого других святынь нет? И может ли оно быть обществом, если у него нет святынь?

Со всем этим я осмелился обратиться к самому Борису Стругацкому.

Read more...Collapse )
This page was loaded Sep 16th 2019, 10:07 pm GMT.