?

Log in

No account? Create an account
Дмитрий Львович Быков, писатель
"Хоть он и не сам ведет ЖЖ, но ведь кому-то поручил им заниматься?" (c)
August 10th, 2019 

Один // "Эхо Москвы" // 9 августа 2019 года

Один // "Эхо Москвы" // 9 августа 2019 года
berlin
Дмитрий Быков «Шестидесятники: литературные портреты» // Москва: «Молодая гвардия», 2019, твёрдый переплёт, 375 стр., иллюстрации, тираж: 1.000 экз., ISBN 978-5-235-04289-6

текст 2010 года; впервые опубликован в сборнике Фазиля Искандера «Избранные произведения»

Фазиль ИскандерФазиль Искандер

1

В великие писатели Искандер вышел деликатно, незаметно для других и для себя. Что скрывать, литература народов СССР в массе своей была этнографична, писателей бесстыдно преувеличивали ради новых доказательств торжества ленинской национальной политики, и хотя это всё равно было куда лучше нынешнего отката в средневековье — забота России о национальных культурах принимала подчас гротескные формы. Были великие Василь Быков, Владимир Короткевич, Чингиз Айтматов, Нодар Думбадзе, Кайсын Кулиев — но была и априорная, не вполне беспочвенная подозрительность со стороны читателя: текст, написанный республиканским уроженцем на республиканском же материале, имел серьёзные шансы оказаться плохим. И даже когда Искандер, начинавший как поэт, перешёл на прозу и опубликовал первоклассные вещи — сначала сатирическое «Созвездие козлотура», потом уже вполне серьёзного «Морского скорпиона»,— даже когда в самиздате появились неопубликованные главы «Сандро из Чегема», а первый, вдобавок ополовиненный цензурой вариант его вышел в 1973 году в «Новом мире», его готовы были рассматривать как исключительно одарённого автора, но не в одном же ряду с Солженицыным или Трифоновым! Масштаб его первым понял Юрий Домбровский, писатель не только большого таланта, но и редко соединяющегося с ним критического чутья: он поставил на Искандера, многим сказав, что это главная надежда русской прозы. Вероятно, залогом этой высокой оценки была столь ценимая Домбровским — и столь присущая ему самому — полифония, скрещение интонаций, переплетение тем. В монохромной советской литературе Искандер настаивал на непременном присутствии трагического в любом фарсе, на комической ноте в самом драматичном сюжете. Эта дополнительная подсветка — плюс непременное сочетание сатиры и лирики, заметное уже в его ранних балладах,— сразу выделила Искандера из блестящего ряда сверстников.

В шестидесятники он попал, но выглядит среди них чужеродно, стоит особняком — не столько по возрасту (год рождения подходящий, 1929-й), сколько по особому устройству мировоззрения. Ни к шестидесятнической эйфории, ни к шестидесятническому же отчаянию после 1968 года он не был склонен, потому что само устройство его психики иное: Искандер основателен, он сангвиник, а не холерик, и впадать в беспричинный восторг для него так же противоестественно, как отчаиваться. Он кое-что повидал, за плечами у него огромный опыт народа, который видал ещё и не такое,— как всякий человек традиции, он чувствует опору более надёжную, чем политическая конъюнктура или личное везение. Народ — особенно малый, с богатым и трудным опытом выживания, особенно кавказский, с традицией сдержанности и этикета,— относится к современности спокойнее, без иллюзий; внешние обстоятельства мало трогают тех, кто за вечность не слишком изменился и мерками этой вечности меряет всё. И потому время Искандера наступило по-настоящему не в шестидесятые, а в семидесятые, когда были востребованы совсем иные качества, которых, собственно, он и пожелал читателю в финале лучшего, кажется, своего рассказа «Сердце» (вошедшего потом в повесть «Стоянка человека»): «Терпения и мужества, друзья». Впрочем, ведь и Трифонов, и Аксёнов, и Казаков лучшее своё написали в тех же семидесятых, когда многое виделось лучше, трезвей, точней.

Подлинный же масштаб Искандера стал ясен во второй половине восьмидесятых, и связано это было не столько с полной публикацией трёхтомного «Сандро», сколько с возвращением России в мировой контекст. В силу разных обстоятельств она из него выпала почти на сто лет: дело было не в железном занавесе — сквозь него многое пробивалось,— но в специфике советской жизни, вызывающе непохожей на прочую. У советских были свои проблемы, мало понятные за границей,— нам же казались надуманными роковые вопросы, терзавшие европейцев, американцев, латиноамериканцев… Только в восьмидесятых вдруг оказалось, что и России — тогда ещё СССР — предстоит столкнуться с главным вопросом XX века, а именно с противостоянием модерна и архаики, с возможностью (или невозможностью) сосуществования архаических и христианских культур, с вечным антагонизмом Востока и Запада. У нас всё это либо принимало специфические формы, либо отсутствовало вовсе — поскольку СССР поставил вне закона национализм и упразднил религию, оставив ей чисто представительские функции. В восьмидесятые на нас лавиной обрушились проблемы, над которыми Запад бился в последнее столетие,— и главной из этих проблем оказалась пресловутая несовместимость христианства и варварства, а также неистребимое противостояние Востока и Запада. Оказалось, что «с места они не сойдут» даже в эпоху глобализации; что до конца истории ещё куда как далеко; что после развала и краха СССР Запад лицом к лицу оказался с варварством куда менее цивилизованным и более опасным — и 11 сентября 2001 года доказало это окончательно. Впору было закручиниться по империи зла, противной, нет слов, но предсказуемой и уже довольно травоядной.

Read more...Collapse )
berlin
Дмитрий Быков «Шестидесятники: литературные портреты» // Москва: «Молодая гвардия», 2019, твёрдый переплёт, 375 стр., иллюстрации, тираж: 1.000 экз., ISBN 978-5-235-04289-6

первые пять частей из журнала «Дилетант» — №5, май 2017 года; шестая часть из журнала «Русский пионер» — №8, ноябрь 2016 года

Василий ШукшинВасилий Шукшин

1

Путь Василия Шукшина в русской культуре уникален. Он в каком-то смысле противоположен по вектору трагичной, но по-своему логичной эволюции Высоцкого: начал с блатных песен — кончил голосом народа, его универсальным и полновластным представителем. Шукшин, напротив, начал как голос большинства, его представитель и изобразитель — а кончил подлинно уголовной загнанностью, крайними формами одиночества и бунта. И внешне он изменился до неузнаваемости: актёр с канонической внешностью советского положительного героя, надёжный, добродушный, основательный, превратился в болезненно худого, резкого, дёрганого, озлобленного и насмешливого. Путь от того Шукшина, каким мы его видели в «Двух Федорах», «Золотом эшелоне» и собственном его дебюте «Из Лебяжьего сообщают»,— до Егора Прокудина! И это он ещё Разина не успел сыграть. Страшно представить, какой это был бы Разин.

Вот почему путь Шукшина, увенчанный всенародным признанием, никак не выглядит триумфальным. Он умер знаменитым актёром и режиссёром, признанным и широко публикуемым прозаиком (в отличие, кстати, от Высоцкого, который так и не был легализован в главном своём качестве). А всё-таки есть ощущение, что каждый новый его успех только усиливал эту затравленность, и чем дальше, тем тоскливей и безвыходней становилось всё, что он писал.

Попробуем разобраться с этой эволюцией Шукшина. Но для начала вспомним его биографию, отмеченную тем же противоречием: внешне триумфальную, а внутренне совершенно безнадёжную. Кому-то кажется, что он умер на взлёте, накануне окончательного всенародного признания, но мы-то, читатели его прозы и зрители фильмов, понимаем, что смерть его, как и в случае Высоцкого, была почти самоубийством. И чем больше становилось, чем решительнее ширилось это всенародное признание, тем большее отчаяние ими владело, тем отчётливей ощущался тупик.

2

Биография Шукшина — опять-таки внешне — канонический путь гениального самородка. Он родился 25 июля 1929 года на Алтае (село Сростки теперь навеки связано с его именем, как Холмогоры — с Ломоносовым). Его отец прожил 21 год и был расстрелян в тридцать третьем — в коллективизацию. До получения паспорта Шукшин носил материнскую фамилию — в школе числился Василием Поповым. Окончил сельскую семилетку, поступил в Бийске в автотехникум, ушёл из него, работал в колхозе, на нескольких заводах в Средней России, помотался по общежитиям, пообщался с пролетариатом, в основном выходцами из колхозов, сбежавшими оттуда,— потому что послевоенная деревня была тем ещё чистилищем. Доехал до Москвы, работал в Бутове, когда его призвали в армию — в Морфлот. Служили тогда четыре года, но незадолго до дембеля Шукшин был комиссован из-за язвы желудка. Вернулся в Сростки, преподавал в местной школе, директорствовал в ней, а в пятьдесят четвёртом отправился в Москву поступать во ВГИК.

Почему ВГИК, тем более режиссёрский? (Он думал о сценарном, но потом пошёл на курс Ромма.) Отчасти, думаю, это было связано с сельским, детским отношением к кино: оно было чудом, другим миром. Литература — тоже хорошо, но кино — строительство альтернативной жизни, радикальное её переустройство. Стоит вспомнить, чем был кинематограф для тогдашнего ребёнка, особенно сельского, который от кинопередвижки балдел больше, чем от еды. Добавьте к этому оттепель, ощущение перемен, раздвинувшийся мир — уже ведь и в пятьдесят четвёртом было понятно, что железный занавес проржавел. А может, он мало верил в свои литературные возможности, больше в режиссёрские — потому что был по природе человеком, которого слушаются. И это был не просто авторитет силы, а какая-то скрытая значительность, что ли: Разин тоже, по легендам, был такой — атаман, иначе не скажешь.

Михаил Ромм сказал про двух своих будущих главных выпускников: обоих учить бессмысленно. Этот знает уже всё, а этот — совсем ничего. Первый был Тарковский, второй — Шукшин. Дружбы между ними не было, хотя взаимная уважительность была. Именно Ромму Шукшин показал свою тогдашнюю прозу, тот посоветовал отнести её в журнал, и в 1958 году появился в «Смене» рассказ «Двое на телеге». Рассказ с виду очень и очень так себе, особенно если учесть, что автору почти тридцать и он навидался всякого — и токарем на заводе, и сборщиком на другом, и радистом на флоте, и учителем в сельской школе; едет идейная девушка с ворчливым стариком в ужасный дождь в соседнее село за лекарством, она фельдшер, лекарство важное, и у неё оно закончилось; старик заезжает переждать дождь и выпить самогону на пасеку, девушке тоже налили, она отогрелась — и тут старик сообщает, что сегодня они дальше не поедут, заночуют здесь. А лекарство нужно срочно, и девушка начинает на стариков — на извозчика и пасечника — попросту орать. Ей такое доверили, а она тут будет у печки греться?! Они смотрят на неё с крайним недоумением, и она выбегает под дождь, стоит там, плачет. Тогда старик-возчик выходит на крыльцо, зовёт её и запрягает снова: надо ведь, люди ждут…

Read more...Collapse )
berlin
Дмитрий Быков «Шестидесятники: литературные портреты» // Москва: «Молодая гвардия», 2019, твёрдый переплёт, 375 стр., иллюстрации, тираж: 1.000 экз., ISBN 978-5-235-04289-6

первые пять частей из журнала «Дилетант» — №5, май 2017 года; шестая часть из журнала «Русский пионер» — №8, ноябрь 2016 года

Василий ШукшинВасилий Шукшин

окончание, начало здесь


6

Под занавес предметом нашего рассмотрения станут два почти одновременно написанных рассказа двух знаменитых, но редко сопоставляемых Василиев: «Дикой» Василия Аксенова (1965) и «Упорный» Василия Шукшина (1973). Что такое для истории, тем более недавней, восемь лет — особенно в том вязком времени, которое уже тогда называли застойным?

Шукшин старше Аксёнова ровно на три года. Были ли они знакомы? Это кажется почти неизбежным: оба были знаменитыми и, думается, лучшими новеллистами своей эпохи; оба работали в кино (Аксёнов даже снялся в экранизации собственного «На полпути к Луне», но альманах по трём его рассказам лёг на полку); оба были влюблены в Ахмадулину, причём Шукшин, снявший её в «Таком парне», даже и неплатонически, о чём язвительно сообщил тогдашний ахмадулинский муж Юрий Нагибин. Оба вращались в одном, весьма тесном кругу московской литературной богемы, оба периодически уходили в запои и одновременно наглухо завязали (Шукшин — в 1968-м, после рождения младшей дочери, Аксёнов — в 1969-м, после нескольких тяжёлых срывов) — а между тем нет ни только ни одной совместной фотографии — может, где-то есть? вот посмотреть бы!— но и ни одного мемуарного свидетельства о их контактах. При этом в критических статьях о русском рассказе их нередко перечисляли через запятую. Вот странность — что угодно можно себе представить в бурные шестидесятые и пьяные семидесятые, но совместно пьющих Аксёнова и Шукшина — никак. В аксёновском алкоголизме многое было от праздника, карнавала, в шукшинском — от трагедии, он пил с надрывом, и уж кем-кем, а компанейским человеком не был. Взаимных отзывов — во всяком случае публичных — не сохранилось: непубличные слышал общавшийся с обоими Евгений Попов. В интервью на шукшинском фестивале он рассказывал:

«У меня два учителя — Аксёнов и Шукшин, два Василия. Причём я с Аксёновым беседовал много о Шукшине.

— А что Аксёнов говорил о Шукшине?

— Что он замечательный писатель, но тёмный человек. Тёмный. Я ему доказывал, что это не так. Посмотри, говорил, у тебя в рассказе «На полпути к Луне» Кирпиченко — совершеннейший шукшинский чудик. Я думаю, что Аксёнова в какой-то степени убедил, я ему говорил: «У вас даже биографии одинаковые. У тебя родители сидели оба, а у Шукшина отца расстреляли. А то, что тёмный он,— что же он, тёмный, такие фильмы снимал?»»


(Два учителя — Аксёнов и Шукшин — высказывание обязывающее, и легко было бы сострить на тему «у семи нянек…», но боюсь, речь тут о более глубокой драме. Шукшин и Аксёнов — две России — не очень-то совместимы в одной системе ценностей. Но это я уже начинаю анонсировать выводы, к которым читатель должен прийти самостоятельно. Под «темнотой» Аксёнов разумел, конечно, не малообразованность, а шукшинскую глубокую недоброжелательность, даже озлобленность, о которой сам Попов говорит выше.)

В книге об Аксёнове, состоящей из диалогов двух его младших друзей — Попова и Кабакова,— есть единственное известное мне внятное сопоставление великих тезок:

«Е.П.: Вот Аксёнов — это драма, а Шукшин — всё-таки трагедия. «Жена мужа в Париж провожала» — трагедия, а «На полпути к Луне» — драма. И вообще — у Шукшина в рассказах такое творится, если хорошенько приглядеться! (…) Ты представляешь, как бы Шукшин написал рассказ по аксёновскому сюжету? Ну вот, например (из «Ожога»), как два мужика спьяну покупают у буфетчицы бутылку дорогущего коньяка «Камю», буфетчица очень довольна, что наконец какие-то дураки взяли бутылку, которую она год никому не могла втюхать. Тем не менее она тут же звонит куда надо и стучит на подозрительных проходимцев с деньгами. Ведь это вполне мог бы быть рассказ, написанный Шукшиным.

А.К.: Шукшин — реалист, а Аксёнов — романтик. И я тебе знаешь, что скажу? То, что пытался излагать деликатно, ляпну попроще и погрубее. У образованных, которые с одними бумажками работают, кругом вообще всё прекрасно. А простой человек, который вкалывает на земле или на заводе,— у него более трезвый, более холодный, более реальный взгляд на жизнь. Так всегда было».


Read more...Collapse )
berlin
Дмитрий Быков в программе ОДИН от 9-го августа 2019 года:

«Выйдет ли книга Хуциева?»

Если речь идет о «Пушкине», то «Пушкин» уже вышел как аудиокнига, там семь часов, он очень большой. Начитана она. И как книга, полная версия — самая первая версия никогда не публиковавшегося сценария, эти 300 страниц, выйдет к ММКВЯ. Как я отношусь к сценарию? Если бы плохо относился, то, наверное, не стал бы его начитывать. По-моему, эта великая книга. Я не знаю, какой бы фильм из нее получился. Теперь вы можете снять фильм в своей голове.


Вступительное слово

Марлен Хуциев работал над кинороманом о Пушкине на протяжении всех семидесятых годов, дело доходило до подготовительного периода и проб — он успел пригласить на эту роль Харатьяна (Госкино забраковало — национального гения России не должен играть армянин), Колтакова (такой Пушкин показался ему недостаточно обаятельным), Евгения Миронова (с ним в результате сделал многосерийный радиоспектакль). Дело доходило даже до утверждения сметы, до поисков реквизита, в середине восьмидесятых он выбирал натуру — но всякий раз оказывалось, что возникают непреодолимые препятствия: при советской власти — идейные, после неё — финансовые.

И остался этот огромный сценарий, полная реализация которого, наверное, заняла бы часов шесть экранного времени — но это был бы фильм класса «Рублёва» или «Евангелия от Матфея». Хуциев не успел его снять, и теперь каждый из нас, читая эту кинопрозу, сможет представить собственную картину. В каком-то смысле это и есть идеальная судьба киносценария — предоставить его реализацию творческому воображению каждого читателя, без неизбежных компромиссов, на которые приходится идти режиссёру из-за цензуры, денег или погоды.

Главное достоинство этого сценария — перевод пушкинских текстов на язык кинообразов. Это не иллюстрации, не экранизация, — это именно вольный поток ассоциаций: так толкотня снежинок в воздухе превращается в толкотню народа на площади в первых сценах «Бориса Годунова». Хуциевские ассоциации произвольны и свободны, потому что и сам его кинематограф всегда держался на сложных, неочевидных отношениях между диалогом или внутренним монологом героя, видеорядом и музыкой. Все эти три стихии зачастую спорят, сталкиваются, именно их столкновение рождает то ощущение сложности и счастья, которое возникало от лучших хуциевских эпизодов. Хуциев не иллюстрирует биографию Пушкина — да и снимает, собственно, не биографию. Он стремится понять, как из этой реальности, этих обстоятельств, пейзажей и разговоров возникает вещество искусства, высекается его искра. Фильм Хуциева отчётливо полемичен по отношению, скажем, к лучшей картине Мотыля «Звезда пленительного счастья» — по-своему исключительно глубокой и сложной. Натуралистический эпизод казни декабристов заменён у него метафорой — Пушкин зажигает пять свечей, прикрепив их к краю рабочего стола в Михайловском; так же и в сцене предсмертных мук Пушкина камера должна была скользить по книжным полкам, по которым он карабкался в бреду. Хуциев избегал всяческого буквализма — он снимал свободный фильм о внутренней свободе, фильм, принципиально непохожий на всю кинематографическую пушкиниану, и если сценарий его иногда — монтаж документов и мемуаров, то видеоряд иногда вступает в конфликт с этим текстом или подсвечивает его с самой неожиданной стороны. Так же соотносятся в поэзии звук и смысл, замысел и его реализация, авторская мысль и читательская трактовка.

Причины обращения семидесятников к Пушкину довольно очевидны: одна из главных тем пушкинской биографии — соотношение вольнолюбивой юности и сдержанной, консервативной зрелости, в которой он примирился со многим и даже прославил многое из того, от чего отворачивался раньше. Был и третий этап — разочарования в этой лояльности и отказ от сотрудничества с властью, который закончился фактическим самоубийством, на которое так похожа последняя дуэль. Пушкин говорил молодому графу Соллогубу, что хочет уйти в оппозицию, — но оппозиции уже не существовало, для неё не было места. Драма Пушкина, чьё время, по слову Тынянова, переломилось, — была понятна шестидесятникам, которым в семидесятые пришлось приноравливаться и приспосабливаться к вязкому времени, к новым требованиям и обстоятельствам. Кто-то, как Геннадий Шпаликов, не выдержал этого давления и покончил с собой. Кто-то, как Тарковский, называл себя «рыбой глубоководной» и именно под этим давлением снял своё лучшее. Кто-то от разговоров о современности уходил в историю — как Станислав Рассадин, Юрий Давыдов, отчасти Юрий Трифонов; этот же путь выбрал Хуциев, всегда снимавший о современности, но отдавший десять лет жизни работе над несостоявшейся картиной о Пушкине. Пушкин был для семидесятников утешением и примером, он первым побывал там, где теперь оказались они; отсюда — «Медная бабушка» Леонида Зорина в постановке Олега Ефремова, декабристский фильм Мотыля, театральные и телевизионные композиции о лицее и декабристах работы Эйдельмана, Адоскина, Ефремова... Отсюда лицейский гимн Кима, пушкинский сценарий Окуджавы (тоже не поставленный), отсюда же и стихи Слуцкого в последний месяц перед неизлечимой депрессией: «Надеюсь, что последние слова, которые расслышу я едва, мне пушкинский нашепчет светлый гений». Пушкин был главной темой семидесятых — и вывод, к которому приходили стареющие шестидесятники, был подсказан им: «Зависеть от царя, зависеть от народа — не все ли нам равно? Бог с ними. Никому отчёта не давать, себе лишь самому».

Мы предлагаем вашему вниманию самую полную версию этого сценария — первую. Она самая литературная и при этом самая свободная: как часто бывает, советчики начали портить хуциевский замысел, требуя «драматургичности», «кинематографичности», динамики и т.д. Фильм в режиссёрской версии восьмидесятых годов уже почти не отличается от стандартных кинобиографий — может быть, и к лучшему, что Хуциев его в этом варианте не снял. Нам осталась авторская версия — идеальная, неосуществимая, счастливая и трагическая, единственная в своём роде. Все ключевые эпизоды пушкинской биографии выстроены тут в единый лейтмотив — Пушкин предстаёт здесь русским Христом, создателем не только русской литературы, но и русской нравственности. Сейчас самое время читать эту книгу.

Дмитрий Быков

Марлен Хуциев «Пушкин» // Москва: «Эксмо», 2019, твёрдый переплёт, 320 стр., тираж: ???? экз., ISBN: 978-5-04-105939-2
berlin



ДМИТРИЙ БЫКОВ: «ОТКРЫТЫЙ УРОК»

курс (для подростков) по литературе (13+)

26–30 августа 2019 года — понедельник–пятница – 18:30

«5 главных романов школьной программы»


26 августа — понедельник — 18:30
«ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН» Александра Пушкина

27 августа — вторник — 18:30
«МЁРТВЫЕ ДУШИ» Николая Гоголя

28 августа — среда — 18:30
«ВОЙНА И МИР» Льва Толстого

29 августа — четверг — 18:30
«ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ» Фёдора Достоевского

30 августа — пятница — 18:30
«АННА КАРЕНИНА» Льва Толстого


билеты:

цена всего курса (5 лекций): до 15 августа 7.800 руб., с 16 августа 9.750 руб.
цена одной лекции 2.100 руб.
цена за вэб-трансляцию 1.050 руб.

лекторий «Прямая речь», Ермолаевский переулок, д.25
berlin
Дмитрий Быков «Шестидесятники: литературные портреты» // Москва: «Молодая гвардия», 2019, твёрдый переплёт, 375 стр., иллюстрации, тираж: 1.000 экз., ISBN 978-5-235-04289-6

первая часть публиковалась в журнале «Дилетант» — №4, апрель 2014 года; вторая часть с сайта «GZT» — 4 августа 2009 года; третья часть из журнала «Литература» — №4, апрель 2013 года; интервью из журнала «Столица» — №1, 1 января 1995 года

Василий АксёновВасилий Аксёнов

1

Аксёнов написал очень много и очень по-разному, полный анализ его творчества неподъёмен даже для монографии, поэтому остановлюсь на нескольких вещах, которые люблю сильнее всего.

Из аксёновских повестей я больше всего люблю «Стальную птицу» (1965) — странное сочинение о демоническом жильце, который поселился в обычном советском ампирно-вампирном доме, но в лифте; жилец этот обладает удивительной способностью к летанию и превращается по ночам в стальную птицу, хотя в обычное время отвратительно зловонен и подозрительно болезнен. В этой стальной птице мне видится метафора Советского Союза, который мерзок, бесчеловечен, но всё-таки умеет летать. В конце концов стальная птица улетела навеки, и точно так же улетает от нас сегодня историческая память о ней — в том числе порождённая ею культура. Частью этой культуры был и Аксёнов. Читать его сегодня труднее, чем даже Трифонова: слишком многими кодами он связан со своей эпохой. Быт всегда одинаков, но сны всегда разные. Аксёнов — это счастливые и страшные сны шестидесятых и семидесятых, и расшифровывать их сегодня некому.

Аксёнова мне открыл Валерий Попов. Я пришёл к нему в гости, когда служил в армии: иногда были увольнения, и можно было съездить за 20 километров в Питер. Вот, прочтите, сказал Попов и дал мне «Победу» в затрёпанном сборнике «Жаль, что вас не было с нами», изъятом из всех библиотек. Это, правду сказать, был шок, я запомнил эти три страницы почти наизусть. А вот вообще лучшее, сказал Попов и достал из-за чьего-то собрания сочинений конспиративно хранимый номер «Авроры» с рассказом Аксёнова «Рандеву». Эта вещь при печатании так ободрала себе бока, что Аксёнов потом всю жизнь воспроизводил её, выделяя купюры курсивом, чтобы видно было.

Грех сказать, тогда я почти ничего не понял. Сейчас мне кажется, что из всей аксёновской малой прозы это действительно самое отчаянное и мощное сочинение — такое можно написать, только решившись на внутренний разрыв после долгих и бессмысленных компромиссов. Там, если помните, собирательный шестидесятник Лёва Малахитов — поэт-режиссёр-композитор-хоккеист-космополит — переживает творческий кризис. Отстал он от времени, или это время так скисло. Короче, Малахитов нигде больше не дома, исчез ветер счастья и везения, наполнявший его паруса. И в этот-то переломный момент он приглашён на некое рандеву к Даме, престарелой, но молодящейся. Рандеву устраивает его бывший товарищ, а ныне приближенный к высшим кругам Юф Смеллдищев. Дама ждёт Малахитова на законсервированной стройке — важный символ, хотя и абсолютно прозрачный; описана она с великолепной ненавистью.

«Она была довольно солидной. Объёмистую грудь прикрывало отменное боа из чернобурки. Одна рука Дамы, сухая и обезображенная склеротическими узлами, была украшена дорогами перстнями и браслетами, другая, похожая на руку штангиста-тяжеловеса, была затянута до плеча в чёрную перчатку. Живот Дамы был прикрыт тончайшим шифоном, сквозь который просвечивала разнообразнейшая татуировка, начиная с примитивного сердечка, пронзённого стрелой, кончая сложнейшим фрегатом. С плеч торжественными складками ниспадал плащ рытого бархата. У Дамы было тяжёлое лицо борца вольного стиля, но на нем красиво выделялись сложенные бантиком пунцовые губки. Волосы были уложены мелкими колечками, а венчала голову фасонистая шляпка, похожая на пропеллер».

Проще всего сказать, что это советская власть. Но советской власти нет, а Дама есть, и у неё по-прежнему лицо борца и губки бантиком, и всё пузо в татуировках. Можно сказать, что это Россия — но зачем же клеветать на Родину? Ведь и Малахитов, и жена его с васильковыми глазами, и «среда интеллигенции», где его все знают,— тоже Россия. Скорей всего, это один из ликов России, самый страшный: лик власти, лик азиатчины, казёнщины, запретов, клеветы.

Read more...Collapse )
berlin
Дмитрий Быков «Шестидесятники: литературные портреты» // Москва: «Молодая гвардия», 2019, твёрдый переплёт, 375 стр., иллюстрации, тираж: 1.000 экз., ISBN 978-5-235-04289-6

первая часть публиковалась в журнале «Дилетант» — №4, апрель 2014 года; вторая часть с сайта «GZT» — 4 августа 2009 года; третья часть из журнала «Литература» — №4, апрель 2013 года; интервью из журнала «Столица» — №1, 1 января 1995 года

Василий АксёновВасилий Аксёнов

окончание, начало здесь


3

Рассмотрим теперь два рассказа, написанных и напечатанных почти одновременно. Это «Победа» Василия Аксенова, впервые появившаяся в «Юности» (1965), и «Победитель» Юрия Трифонова («Знамя», 1968).

«Победа» проанализирована многократно и детально, о «Победителе» не написано почти ничего — разве что есть восторженный отзыв в письме Александра Гладкова автору («огромный тяжёлый подтекст… невозможно пересказать…»). Слава богу, учитель свободен в выборе литературы, и я на уроках даю этих двух «победителей» для сравнения. Школьники реагируют на оба текста весьма заинтересованно — ясно, что гротескная и сюрреалистическая «Победа» при чтении вслух воспринимается гораздо живей, с неизменным хохотом, но тут всё зависит от темперамента: есть люди, которым меланхоличный «Победитель» ближе, поскольку тема смерти, всегда жгуче интересная в отрочестве, тут выведена на первый план. Симптоматична сама ситуация, когда два гранда городской прозы одновременно пишут рассказы о поражении, замаскированном под победу, и о том, как теперь с этим поражением жить. Можно в нескольких словах пояснить на уроке литературную ситуацию второй половины шестидесятых — гибнущую оттепель, судьба которой стала очевидна задолго до августа 1968 года, депрессию и раскол в интеллигентских кругах и кружках, ощущение исторического тупика. Немудрено, что в обоих рассказах речь идёт о сомнительных, закавыченных победителях: герой Трифонова, который и на парижской Олимпиаде прибежал последним, в буквальном смысле бежит дольше всех и выигрывает в качестве приза такую жизнь, что другой герой рассказа — Базиль — в ужасе отшатывается от этого зловонного будущего. Молодой гроссмейстер у Аксёнова победил Г.О., но победителем-то оказывается именно тупой, жестокий и с детства глубоко несчастный Г.О.: «Мата своему королю он не заметил». В результате ему торжественно вручается жетон — «Такой-то выиграл у меня партию».

За каждым из этих двух текстов стоит серьёзная литературная традиция: Аксёнов — хотя к этому времени, по собственному свидетельству в разговоре с автором этих строк, он и не читал ещё «Защиту Лужина»,— продолжает набоковскую литературную игру, стирая границы между реальными и шахматными коллизиями. В «Победе» вообще много набоковского — его упоение пейзажем, вечное сочувствие к мягкости, деликатности, артистизму, ненависть к тупому хамству. Трифонов продолжает совсем другую линию, и тут от источника не открестишься — Хемингуэя в России читали все, а не только писатели, и хемингуэевский метод в «Победителе» налицо: Гладков прав, сказано мало, высказано много, подтекст глубок и ветвист.

Трифонов и Аксёнов продолжают в шестидесятых вечный спор Наба и Хэма — двух почти близнецов, снобов, спортсменов, почти всю жизнь проживших вне Родины, хоть и по совершенно разным причинам. Оба родились в 1899 году. Оба прошли школу европейского модернизма. Оба синхронно опубликовали главные свои романы — соответственно «Дар» (1938) и «По ком звонит колокол» (1940). Оба недолюбливали (правду сказать, ненавидели) Германию и обожали Францию. При этом трудно себе представить более противоположные темпераменты; любопытно, конечно, пофантазировать, сколько раундов выдержал бы Н. против X.,— боксом увлекались оба, Хэм был плотнее, Наб выше, тоньше, но стремительней. Хэм любил поболтать в кругу друзей, сколько раундов выдержал бы он — в гипотетическом литературном соревновании, просто терминология у него была боксёрская,— против Флобера, Мопассана… «Только против Лео Толстого я не пропыхтел бы и раунда, о, нет. Черт возьми, я просто не вышел бы на ринг» (конечно, он не читал «Гамбургского счёта» Шкловского). Преклонялись они перед Толстым одинаково, почитали и Чехова, и Джойса,— но в остальном… Отзывов Хэма о Набе мы практически не знаем, литературной сенсации под названием «Лолита» он вовсе не заметил, да и не до того ему было; Набоков про Хемингуэя сказал убийственно смешно, обидно и неточно. «Хемингуэй? Это что-то about bulls, bells and balls?» — о быках, колоколах и яйцах! Каламбур, как часто у Набокова, отличный,— но Хемингуэй, как бы сильно ни волновали его колокола и быки, не говоря уж о яйцах, всё-таки о другом, и масштаб его проблематики не уступает вопросам, волновавшим Набокова; конечно, глупо рисовать Набокова запёршимся в костяную башню эстетом,— в мире мало столь мощных антифашистских романов, как «Bend Sinister»,— и всё-таки герои и фабулы Хемингуэя разнообразнее, география шире, самолюбование наивнее и как-то трогательней, что ли. Короче, обзывая его в послесловии к русской «Лолите» современным заместителем Майн Рида, Набоков выражал чувства не столько к его прозе, сколько к его Нобелевской премии 1954 года.

Read more...Collapse )
berlin
Дмитрий Быков «Шестидесятники: литературные портреты» // Москва: «Молодая гвардия», 2019, твёрдый переплёт, 375 стр., иллюстрации, тираж: 1.000 экз., ISBN 978-5-235-04289-6

текст впервые публиковался в журнале «Дилетант» — №11, ноябрь 2015 года

Венедикт ЕрофеевВенедикт Ерофеев

1

Главный парадокс Венедикта Ерофеева заключается в том, что произведение авангардное, на порядок более сложное, чем дилогия о Бендере или даже роман о Мастере, полное цитат, аллюзий и вдобавок лишённое сюжета,— сделалось сначала абсолютным хитом самиздата, а потом источником паролей для всей читающей России. Ерофеев объединяет пролетариев, гуманитариев, военных, пацифистов, западников и славянофилов — примерно как водка. Но водка устроена значительно проще, чем ерофеевская поэма. Водка состоит из C2H5OH и H2O в оптимальной пропорции, и только; а «Москва — Петушки» — как минимум из пяти языковых слоёв, которые будут здесь подробно описаны.

Ерофеев смог написать классическую вещь, потому что в силу своей изгойской биографии не имел ничего общего с советскими — или антисоветскими — системами отсчёта: в результате получилось произведение универсальное, продолжающее не советскую или подпольную, а прямо гоголевскую традицию. Только тот, кто ни от кого не зависел, никому не был обязан и ни на что не рассчитывал, мог внезапно (ибо прежние его сочинения не обещали ничего подобного), в мёртвое время и в грязном месте, создать абсолютный шедевр. Это и есть единственный достоверный факт биографии Венедикта Ерофеева, сменившего четыре института, несколько десятков рабочих мест и множество городов в диапазоне от Кольского полуострова до Средней Азии. Он умер от рака горла, точно предсказав свою смерть: «Они вонзили своё шило в самое горло…» И о его биографии мы больше ничего говорить не будем, потому что и сам Ерофеев знал её плохо, постоянно искажал и, кажется, не придавал ей особого значения. А вот поэма — это да, тут далеко не всё сказано и многое открывается.

2

Все говорят: Бахтин, Бахтин. А кто такой Бахтин, что он придумал? Он придумал много слов для людей, желающих казаться умными: хронотоп, карнавализация, мениппея. Что осталось от Мениппа Гадарского? Мы даже не знаем, был ли он рабом или ростовщиком, или то и другое вместе. Но поскольку он сочетал стихи, прозу, сатиру и фантастику, то придумался жанр мениппея. По-моему, это ненаучно. По-моему, давно пора уже ввести жанр одиссея — поскольку в нём, помимо «Одиссеи», много чего написано.

Всякий этнос начинается с поэм о войне и странствии, что заметил ещё Борхес. Русская цивилизация началась со «Слова о полку Игореве», сочетающего и войну, и побег. Золотой век русской культуры начался «Мёртвыми душами» — русской одиссеей — и «Войной и миром», про которую — которое?— сам Толстой говорил: «Без ложной скромности, это как Илиада». Без скромности — потому что это не комплимент, а жанровое обозначение. «Илиада» рассказывает о том, за счёт чего нация живёт и побеждает, каков её, так сказать, modus operandi. Одиссея задаёт картографию, координаты, розу ветров того мира, в котором нация живёт.

«Мёртвые души» писались как высокая пародия на «Одиссею», которую одновременно переводил Жуковский. Русская сатирическая одиссея дублирует греческий образец даже в мелочах: Манилов соответствует Сиренам, Собакевич — Полифему, Ноздрев — «дыхание в ноздрях их» — шаловливому Эолу, Коробочка с постоянно сопровождающей её темой свиней и свинства — Цирцее, а сам Чичиков, как Одиссей в седьмой главе, даже воскрешает мёртвых, читая их список и воображая себе, скажем, Степана Пробку.

Поэма Ерофеева потому и поэма, что выдержана в том же самом жанре высокой и даже трагической пародии: это Странствие Хитреца, вечный сюжет мировой литературы, обеспечивающий любому автору шедевр, вырастание на три головы. Одиссею нельзя написать плохо. Фельетонист Гашек, пародист Сервантес, хороший, но не более, новеллист Джойс — все прыгнули в гении, осваивая этот жанр.

Есть у него некоторые устойчивые черты, которые перечислим.

Read more...Collapse )
berlin
Дмитрий Быков «Шестидесятники: литературные портреты» // Москва: «Молодая гвардия», 2019, твёрдый переплёт, 375 стр., иллюстрации, тираж: 1.000 экз., ISBN 978-5-235-04289-6

текст впервые публиковался в «Новой газете» — №27, 18 марта 2015 года

Валентин РаспутинВалентин Распутин

У нас на журфаке в 1984 году, на литературно-критическом семинаре Николая Богомолова зашла речь о тогдашней русской прозе, и в частности — о Валентине Распутине. Богомолов неожиданно назвал его очень большим писателем. Один продвинутый мальчик, впоследствии музыкальный критик, сказал, что «Живи и помни» — произведение глубоко советское и во многих частностях недостоверное. «Писатель,— сказал Богомолов, и эту формулу я часто цитировал,— определяется только изобразительной силой. У Распутина она исключительная — вспомните…» И он назвал мой любимый эпизод из «Живи и помни»: когда бабы празднуют победу и вдруг вспоминают, что мельник-то, дедушка-то Степан не знает. И его привозят к общему застолью — нет, пересказывать бессмысленно:

«Он вертел большой лохматой головой и бессловесно, спокойно, показывая, что понимает и прощает, неторопливо и мудро кивал. И, глядя на него, близкие к слезам бабы разом заплакали. Только сейчас, когда последний живой человек в Атамановке узнал от них, что случилось, они наконец поверили и сами: кончилась война».

Богомолов редко кого хвалил: на моей памяти он назвал «близкими к гениальности» только песни Окуджавы (том песен в самиздатовском Полном собрании он редактировал лично) и «Москву—Петушки». В 1984 году такие вещи запоминались. И Александру Жолковскому, как ни парадоксально, запомнился у Распутина тот же эпизод — эта сюжетная структура у него подробно разобрана в статье «Пятеро с раньшего времени». «Мы считали Распутина талантливейшим в поколении»,— сказал он, хотя симпатий к почвенникам от него ожидать трудно. И Шкловский — тоже вроде бы не замеченный в симпатиях к «русской партии» основатель формального метода,— в статье 1979 года назвал Распутина «большим писателем на распутье». И Вознесенский назвал его «матерым творянином с проломленным черепом» — это было во времена, когда вся хорошая литература, невзирая на разногласия, ещё чувствовала себя в одной лодке, и Распутин писал предисловие к дебютному роману Евтушенко «Ягодные места», поскольку без этого предисловия роман в печать не попал бы (а напечатала его почвенническая «Москва»), Распутин заслуженно считался живым классиком и репутацию эту подтверждал.

А теперь — почему бы не назвать вещи своими именами? Распутин являет собой пример того, как ложная, человеконенавистническая идея сгубила первоклассный талант, как следование навязанной концепции изуродовало гуманиста, психолога, интеллектуала.

С поколением 1936—1938 годов такое случалось часто. Да и с другими не реже. Опоздавшие шестидесятники получили великий шанс: не вписавшись в радостные оттепельные времена, проскочив мимо заграничных вояжей, больших тиражей, ранней славы, они получили, по словам Бродского, «шанс увидать изнутри то, на что ты так долго глядел снаружи». Им досталось полуподпольное существование, им выпал шанс заглянуть на совсем другую глубину. Юрий Кузнецов, Олег Чухонцев, Илья Авербах, Владимир Высоцкий, Валентин Распутин — художники этой генерации. При них исчерпался советский проект и была скомпрометирована дарованная свобода.

У этого поколения был огромный соблазн подпасть под влияние Идеи, поскольку существование в пустоте трудно, одиночество и разобщённость не для всякого переносимы.

Read more...Collapse )
This page was loaded Nov 12th 2019, 5:58 pm GMT.