?

Log in

No account? Create an account
Дмитрий Львович Быков, писатель
"Хоть он и не сам ведет ЖЖ, но ведь кому-то поручил им заниматься?" (c)
September 16th, 2019 
berlin




Ода Евсееву на его шестидесятилетие

4 апреля исполняется шестьдесят лет основателю и первому главному редактору «Вечернего клуба», главному редактору «Вечерней Москвы» Валерию Петровичу Евсееву.

От имени русских, казахов, евреев,
Читающих дружно «ВМ» и «ВК»,
Мы вас поздравляем, товарищ Евсеев,
Но с чем поздравляем — не знаем пока.

Вы создали «Клуб» и его возглавляли,
Вы статус его отстояли в борьбе,
Свободу и едкость вы нам позволяли
И это терпеть позволяли себе.

Любого щенка и любую девчонку,
Как равных, у вас привечали в дому.
Потом вас позвали возглавить «Вечерку»
Мы были не рады и рады тому.

Конечно, приятно, что наше начальство
Опять доказало повышенный класс,
Но то, что ваш «клубный» период кончался,
Понятное дело, печалило нас.

Мы вас поздравляем с созданием «Клуба»,
С работой в «Вечерке», нелёгкой весьма,
И с тем, что талантливо, резко и грубо
Вы всех нас учили свободе письма.

Газетное дело на взлёте, похоже,
Газетчиков много в просторах Москвы,
Но нет человека добрее и строже,
Чем вы; да и выпить умеете вы.

Не слушая мытарей и фарисеев,
Вы гордо сидите в сигарном дыму…
Но вот с юбилеем, товарищ Евсеев,
Мы вас не поздравим. Оно ни к чему.

Естественно, возраст — значительный фактор,
И пусть на Евсееве лавры висят
Но только за то, что он классный редактор,
А, блин, не за то, что ему шестьдесят.


Валерий Петрович Евсеев
04.04.1944 — †24.11.2012
berlin
Похвала издателю

В современной России сложилась такая интересная ситуация (и, думаю, смешно искать конкретных виновников — общий вектор на деградацию был задан уже в самом начале перестройки): читатель полагает своим долгом покупать только то, что априори не требует от него никаких усилий. Или уж — если это читатель высоколобый — только то, что резко поднимает его самоуважение, поскольку в тексте вообще ничего не понятно. Поэтому у нас существует либо модная и престижная литература для высоколобых, в основе своей занудная и шарлатанская,— либо столь же занудная и шарлатанская литература для чтения в электричках: книги Донцовой, пособия «Заряди себя сам» и прочие поделки книжного бизнеса, неотличимые по интеллектуальному уровню от газеты «Зятёк».

В такой ситуации издатель, отваживающийся печатать современную русскую прозу, отважнее даже продюсера, финансирующего съёмки современного русского фильма. Потому что в фильме почти наверняка будут стрелять — и он имеет шанс «прохилять», пусть и малым экраном. А вот гарантий, что современный россиянин ещё интересуется современной же российской прозой, нету вовсе никаких. По крайней мере так обстоят дела внешне. Читатель в этом не виноват — у него отбили вкус. Люди в пятидесятые годы — в массе своей — тоже не готовы были читать и понимать «Петербург» Андрея Белого или «Мелкого беса» Фёдора Сологуба: понадобилась Оттепель, чтобы вернулись какие-то ключевые понятия и кончился идеологический диктат. А то бы все так и читали «Кавалера золотой Звезды». Но в семидесятые, когда начался застой и собственный советский декаданс, люди уже вполне осмысленно читали прозу Серебряного века, сложные сочинения Маканина и Битова, исторические романы Окуджавы… Чтобы читатель начал читать, нужны условия: либо долгий опыт застоя, либо резкий крах диктатуры (в нашем случае — рыночной). А когда он десять лет подряд читает производственные или гангстерские саги, по стилю неотличимые,— заставить его читать нормальную литературу очень сложно. На это способны процентов десять аудитории. Остальных надо учить, а делать это сегодня некогда и некому. Вот укрепится застой — тогда, надеюсь…

А пока издатель — царь и Бог. В России есть несколько бесспорных гигантов — ACT, «ЭКСМО», есть несколько менее масштабный, но суперпрестижный «Вагриус», есть «Молодая гвардия», есть отважно рискующая «Амфора» и молодая «Пальмира», есть прелестный «Фантом-пресс» (издающий, правда, иностранцев),— но практически нет писателей моего поколения, живущих на литературные гонорары. Из новых людей — да и тем под пятьдесят — это удаётся, кажется, одному Борису Акунину, который титаническим трудом за пять лет произвёл двенадцать томов (и, кажется, непоправимо исписался,— но спасибо и за сделанное). О Донцовой речи нет, поскольку по разряду писателей её числить никак невозможно; Маринина чуть больше похожа на писателя, но тоже, согласитесь, не вправе претендовать на это гордое звание, особенно после выхода «Закона трёх отрицаний». То есть богатые и масштабные издательства налицо, а вот богатых писателей — раз и обчёлся. Я знаю, какими тиражами издаётся, скажем, Виктория Токарева — один из самых массовых отечественных беллетристов и при этом настоящий, хороший прозаик. Но знаю и то, как скромна её жизнь по сравнению с жизнью любого медиамагната — а ведь Токарева написала за свою жизнь не меньше десяти томов полновесной, яркой прозы. В советское время могла бы на лаврах почивать.

Издатель диктует писателю свои условия на всех фронтах — он распоряжается его рукописью, как сочтёт нужным, весьма произвольно начисляет потиражные, допечатывает любые тиражи, ляпает на обложку любые непристойные картинки — лишь бы выходило привлекательно (большинство знакомых фантастов, авторов вполне интеллектуальных, в ужасе от полуголых девиц и трёхглавых кольчатых червей, которыми сопровождаются их творения,— но ведь и талантливейшие иллюстраторы вроде Яны Ашмариной вынуждены работать в таком стиле! Ещё Воннегут в «Завтраке для чемпионов» подробно рассказал, как фантастические романы Килгора Траута печатались с порнухой на обложках,— нормальная практика!). Мне отлично известно, что многие авторы получают в издательствах гонорары, уступающие гонорарам за статью в глянцевом журнале, а редакторская работа оплачивается и того скромней; о редакторском произволе можно было бы говорить отдельно. Если уж ссылаться на собственный опыт — признаюсь откровенно: прежде чем меня приютил спасительный «Вагриус», штук пять издательств планировали произвести в моих сочинениях столь радикальные изменения, что я не рискнул бы подписать результат своим именем. А прежде чем «Лимбус-пресс» согласился напечатать замечательный роман Гарроса-Евдокимова «[Голово]ломка», которому в этом году досталась премия «Национальный бестселлер»,— рукопись побывала в десяти издательствах, и всюду была отклонена по причине радикализма. Если бы не «Ультра.Культура» Ильи Кормильцева, никто не напечатал бы и потрясающее антифашистское свидетельство — откровенный роман Дмитрия Нестерова «Скины. Русь пробуждается», о том, как сторонники этнической чистоты избивают беременных женщин в электричках и накачиваются энтузиазмом под крики «Зиг хайль!». Это очень сильная книга. И я не представляю себе, кто бы её решился издать — а вдруг обвинят в разжигании розни? Издатель сегодня рискует по полной программе. И уж если он за что-то берётся — он вправе диктовать автору любые условия. Так я считаю. Потому что других вариантов нет: не хочешь по-нашему — издавайся за свои деньги.

Эта ситуация, конечно, ненормальна. И она изменится рано или поздно. И в России станет можно жить литературным трудом. Но для этого должна нормализоваться вся русская жизнь — не только литературная. Должен встать надёжный заслон на пути у некачественного продукта. Читателю надо объяснить, что литературная жвачка ведёт к необратимой деградации умственных способностей. Что надо смотреть по сторонам и думать. Но в условиях всеобщего попустительства всему такого переворота в умах ждать ещё долго.
berlin



Достали

Все, больше я интервью брать не буду. По крайней мере, без особой необходимости. Под особой необходимостью понимаю либо мучительный и неотвязный личный интерес к новому автору (но таких авторов в окрестностях не наблюдается), либо дуло пистолета, приставленное непосредственно ко мне автором неновым и незанимательным.

Последней каплей послужила история, случившаяся со мной только что в любимом мною городе. Там живёт один пожилой литератор, которого мне называть не хочется — отношение моё к его сочинениям осталось неизменным, он явно талантлив, подлостей не совершал, а некоторую демонстративность и хорошо просчитанную чудаковатость его поведения можно списать на возраст и прокламированное пристрастие к горячительному. Писатель дал мне телефонное согласие на разговор, предварительно оговорив его тему:

— О литературе только — не надо. Я уже тридцать лет не пишу.

— Ну, давайте о жизни.

— Это другое дело.

Я с трудом купил билеты в Город.

Поехал на выходные — другие дни у меня почти сплошь заняты. Выходные я собирался вообще-то провести с семьёй, но работа есть работа.

Изловить писателя по телефону удалось только поздним вечером субботы. Услышав, что я и есть тот журналист, который ему звонил с просьбой о беседе, он внезапно взбеленился:

— Три раза в день меня просят дать интервью! Я больше не могу! Я уезжаю в Австралию! Я завтра же, сегодня же, сейчас же еду в Америку! Вы издание для подростков, так вот я вам оттуда пришлю свои ответы! На любые вопросы! Все уже уехали из города, один я остался, потому что у меня жена больна! Я же не виноват в этом! Я не буду, не хочу, не могу с вами встречаться, ни с кем встречаться, никого видеть! Всё! Прощайте!

Эту тираду я запомнил дословно, потому что очень уж он орал. Он орал так, что слышно было в комнате. Люди, у которых я сидел в гостях, уставились на меня обескураженно и как бы виновато, стыдясь за великого земляка.

— Он вообще со странностями в последнее время,— сказал хозяин, тоже писатель.— Пьян, да?

— Похоже.

— А что, сначала согласился?

— Да конечно! Стал бы я ехать, если б он не согласился…

— Ну и как ты выкрутишься? Командировочные-то отдавать надо…

— Это вопрос.

Я выкрутился. Не первый год замужем. Журналист, как известно, из выеденного яйца может сделать тему дня, это ещё Чехов заметил, подробно описав все темы, которые можно вытащить из словосочетания «выеденное яйцо». Но случай этот для меня оказался именно той недостающей соломинкой, которая в конце концов ломает спину верблюда.

В последнее время брать интервью для меня стало пыткой. Я ещё помню, как молодые деятели российской политики легко шли на контакт в постсоветские времена: они в нас нуждались, мы были их раскруткой. К современному чиновнику на интервью не пробьёшься: к любому замминистра очередь стоит на месяц, а встреч с министрами дожидаются годами. Есть, конечно, «неформальные» тусовки, куда приглашают «своих» журналистов. Но я туда не вхож. Это мой выбор, и я ни на кого не в обиде. Власть в последнее время общается с народом и прессой, только когда они ей очень-очень нужны, но это бывает раз в четыре года. Обычно они ей нужны меньше всего, и скоро это будет взаимно.

Read more...Collapse )
berlin
Александр Кушнер: Меня спасает то, что я не люблю балета

Когда-то Мандельштам говорил об Ахматовой: её поэзия близка к тому, чтобы стать символом величия России. Поэзия Кушнера давно стала символом величия Петербурга — и не потому, что в ней есть державная торжественность (её нет и быть не может), а потому, что главные черты Кушнера-поэта — трезвость, честность и достоинство. Совсем недавно Александр Кушнер был награждён премией им. А.С.Пушкина.

— Александр Семёнович, возраст как-то влияет на ваше самочувствие?

— Решительно никак. Я не задумываюсь о возрасте.

— А писать меньше не стали?

— Мне не труднее сочинять, чем в ранней юности. У меня нет о жизни никакого априорного знания, я пытаюсь разобраться, как она устроена. И потому она практически ежедневно подбрасывает мне материал: это как пыль на столе — сегодня её сотрёшь, а завтра опять скопится. Манеру, позволяющую писать без кризисов, без долгих пауз, с максимальной естественностью,— я, наверное, нашёл после «Примет», году к шестьдесят девятому. Кризисной была середина семидесятых, но с «Дневных снов» — своей любимой книги — я уже мало меняюсь.

— Вам не нужны какие-то дополнительные стимулы — иногда, может быть, рюмка, иногда сигарета?

— Я не отказываюсь от рюмки, но пишу всегда на трезвую голову. Курить начал лет в сорок, и то всё больше во время работы: написать стихотворение без сигареты трудно.

— Вам присылают стихи на отзыв?

— Очень много. Я всегда отвечаю, если нравится, а если не задевает — молчу. Сегодня поэт формируется годам к тридцати или даже позже. Впрочем, этому есть объяснение: кого, скажите, надо было осваивать Лермонтову? Европейских романтиков да Пушкина. Нынешнему поэту предстоит выстроить отношения со всем двадцатым веком. На это уходят годы. Обычно поэт складывается к сорока, и потому литобъединение, которое я веду, уже давно перестало быть ЛИТО в строгом смысле. Это клуб единомышленников, немолодых людей, которым есть что вспомнить вместе.

— А «Библиотека поэта», которую вы редактируете, жива?

— Слава Богу, вышел Кузмин, вышел сборник «Русская эпитафия» — в том числе большая подборка стихов с памятников, вроде «Жестокая холера, какого ты сгубила кавалера — семёновского унтер-офицера»… Есть потрясающие перлы. Последние тома — футуристы и имажинисты. По-моему, это интересные книги с замечательным подбором и комментариями.

— Что вы любите перечитывать из своего?

— Я вообще себя не перечитываю, разве что при составлении сборников. Не люблю многие стихи в «Голосе» и «Прямой речи» — то было время средне-возрастного кризиса, ломалась жизнь, ломалась манера… Начиная с восьмидесятых моя жизнь изменилась, это видно и по стихам, которые стали счастливее, и по новому ощущению свободы, с которой я стал их писать. Это связано прежде всего с переменами чисто личными — со вторым браком.

— А вы не обижаетесь, когда вас называют счастливым, лёгким поэтом?

— Да ничуть меня это не обижает, напротив — я счастлив, если произвожу такое впечатление! Многие ценой всей жизни учатся выглядеть счастливыми, ненавидят вызывать сочувствие,— а я никогда не стремился нацепить такую маску, наоборот, меня всегда упрекала советская критика за элегические настроения… Быть несчастным легче — это не требует усилия, счастливым по принуждению стать тоже нельзя, но поди сохрани способность радоваться простым вещам! Цвету, звуку, погоде… Так что я никоим образом не стремлюсь в трагические поэты. Я только настаиваю, что счастье невозможно без соседства бездны, без мысли о смерти, которая везде — как нитка в иголке, как горечь в вине… Паскаль ставил рядом с собой стул, чтобы отгородиться от бездны. Я отгораживаюсь иначе. Но, кажется, по стихам видно, до какой степени я её чувствую всё время.

— «Нет ли Бога, есть ли он — узнаем, умерев, у Гоголя, у Канта, у любого встречного, за краем. Нас устроят оба варианта». Странно, что вас сегодня устраивают оба варианта там, где прежде не устраивал ни один.

— Наверное, счастливая любовь вообще способствует жизнеприятию. Вообще же однозначных ответов здесь быть не должно, ибо личное наше несчастье ещё не делает жизнь трагедией, а личное счастье — земным раем. Всё изменчиво. Я остаюсь агностиком, иногда сомневающимся в возможности загробной жизни, иногда уверенным в ней… Меня, в общем, действительно устраивают оба варианта. Были стихи о том, что если Бог есть — это чудо, но если нет, если все получилось само собой,— то это чудо вдвойне. У меня есть стихотворение, из последних, любимое больше остальных, я вам его прочту в небольшом сокращении.

Read more...Collapse )
berlin
Лев Аннинский: Я сын двух бродячих народов

Не то удивительно, что Лев Александрович Аннинский почти не пишет сегодня литературно-критических статей. А то удивительно, что он писал их первые сорок лет своей карьеры — потому что в Советском Союзе не было нормальной политологии, философии и даже истории, а вместо всего этого была литературная критика. Поскольку Аннинский напрямую наследует мыслителям русского Серебряного века — пусть и с неизбежной поправкой на масштаб, но тут уж он не виноват, время такое,— для него естественней всего было бы с самого начала говорить о том, о чём он говорит сейчас. То есть о геополитике, о национальном вопросе, о русском прошлом и будущем,— обо всём, что составляло предмет размышлений его веховских и сменовеховских предшественников. Но время, повторяю, было такое, что писал он о Белове и Распутине, Толстом и Фете, Василе Быкове и Григории Бакланове. И была это не литературная критика, но живой дневник его души. По его книгам «Охота на льва (Лев Толстой и кинематограф)» и «Лесковское ожерелье» учился писать не я один. Целое поколение обязано Аннинскому — своим субъективизмом и темпераментом, азартом и полемизмом он заражал, заряжал и звал к спору. Когда я читал его в «Литгазете», мне хотелось быть критиком. И не только. Мне хотелось так же свободно и честно, как он, домогаясь не правоты, а правды, говорить обо всём на свете. В методе Аннинского заложена изначальная враждебность ко всему окончательному. Это именно метод, а не учение. Нельзя суммировать выводы, к которым он пришёл, но можно обозначить круг проблем, его волновавших. Главная из этих проблем — русское в его бесчисленных отражениях: русское и Запад, русское и евреи, русское и атакующий ислам… Существуем ли мы как нация? В чём наше назначение? Возможно ли ещё наше единство? О чём бы ни писал Аннинский — а писал он об армянах и эстонцах, украинцах и грузинах,— всё об этом. Плюс, конечно, блестящая точность анализа, внимание к каждой интонации текста, умение сделать автору такой психоанализ, что любой психиатр отдыхает. Как вы понимаете, я всё это не просто так излагаю. У меня неоднократно были случаи и поводы высказать это Аннинскому лично, поскольку он никогда не отказывал мне — и сотням своих благодарных учеников — в консультациях и советах, и просто в динамичном, неизменно бодром общении. Но сейчас у нас ещё и повод — Аннинскому семьдесят, во что никак не можешь поверить, когда смотришь на этот кусок ртути. Подвижный, быстрый, весь кипящий, каждую секунду сам себя опровергающий,— он и это-то юбилейное интервью давал между двумя лекциями, только что издав дополненную книгу «Русские плюс» и задумывая две других, куда-то собираясь уезжать и не зная, как выкроить время на очередное предисловие к очередному чьему-то избранному. Как сказал он когда-то — не сказал, бросил на бегу в ответ на робкое «Как вы все это успеваете»:

— Мне является — я пишу. Перестану писать — перестанет являться.

— Вы планируете как-то отмечать юбилей?

— Я бы не хотел. Семья всё равно что-то устроит, а вне семьи — нет. Зачем? Поздравят — спасибо, а напоминаний о возрасте я терпеть не могу.

— Каким образом вы сохраняете такую форму? Наблюдаю вас двадцать лет и перемен не вижу.

— Ну, формально отвечая — я морж, плаваю в проруби, засим у меня первый разряд по туризму, засим — в университете я по филологическим соображениям фехтовал. По филологическим — потому что во всей романтической литературе фехтуют, я любил читать такую прозу и с отрочества мечтал хоть чему-то выучиться — со шпагой, с рапирой… Но на самом деле рецепт один — ещё Репин Чуковскому говорил: ради Бога, никому не признавайтесь, что мы наслаждаемся нашим делом. Ведь нам не простят! Всем говорите, что это каторжный труд, что мы, художники, от усталости кисть держать не можем и к руке её привязываем, вот какая мука это творчество! И только мы знаем, что никакая это не мука, а источник вечной радости и юности. Прикосновение к вечным, вневременным вещам, озабоченность тайнами мироустройства, а не бытом, постоянные споры с собой — вот тебе и залог тонуса.

— Вы сами думали о том, кому наследуете? Чью линию продолжаете?

— В университете я был советским. Отец, уходя на фронт, откуда он не вернулся,— завещал матери вырастить меня коммунистом, что и было исполнено. Потом стал антисоветским и много читал Шестова и Розанова, которых и считаю двумя главными заочными учителями. От Розанова — фрагментарность, субъективность, круг его проблем. От Шестова — навык работы с чужим текстом: как он виртуозно его интерпретировал! Розанов нёсся сквозь чужие сочинения, как метеор,— выхватывая то, что его интересовало, и зачастую весьма произвольно интерпретируя. Шестов препарировал ткань текстов Толстого и Достоевского с микрохирургической точностью. После советского и антисоветского периода наступил синтетический, когда я понял вдруг, что западники и славянофилы — в сущности, одно и то же, что противопоставление это ложное. Наши славянофилы — взять хоть Киреевского — были блестящими европейцами, а западники — кондовыми почвенниками. Славянофилы отличались только тем, что понимали, сколь далеко до Европы. Был у меня и период наивного антисталинизма, из которого я вышел благодаря Надежде Яковлевне Мандельштам. Она была в гостях у Панченко, я был приглашён «на неё», разговор зашёл о Сталине, я страшно его ругал,— она меня прервала: «Дело не в Сталине, а в нас». С тех пор я и занимаюсь главным образом этими самыми нами, а не Сталиным.

— Но она же говорила: спрашивать надо не с тех, кто ломался, а с тех, кто ломал…

Read more...Collapse )
berlin
Александр Адабашьян: Третья мировая идёт давно

Человеку, который не знает Адабашьяна, я мог бы долго объяснять, кто это такой. Получился бы фантастический и далеко не исчерпывающий перечень: художник кино, режиссёр, актёр, преподаватель, сценарист, пейзажист, оперный постановщик, активный соавтор первых семи картин Никиты Михалкова, Бэрримор, «Азазель»… Главное всё равно ускользает. К счастью, людей, не знающих Адабашьяна, в России практически нет. И это избавляет нас от необходимости говорить искренние, но выспренние банальности вроде «универсальный талант» или «воплощённый артистизм».

— Я принадлежу к тем, наверное, процентам пяти журналистов, которым ваш «Азазель» понравился сразу и безоговорочно. И мне не очень понятен шквал не просто разносных, а не вполне чистоплотных публикаций — что-то насчёт коллективного запоя на съёмках в Праге…

— Забавно. А где это было напечатано?

— В Интернете появилось.

— Ну, в Интернете… Вообще я очень рад. Мне приятно, что есть люди, до такой степени любящие Акунина. Для них его книги — уже из разряда священных текстов. У нас ведь не умеют просто любить, дружат всегда против кого-то. Пусть подружат против меня.

— Мне понравилось смещение акцентов, которое у вас произошло. То есть выходит, что все российские беды как раз из-за того, что побеждают люди вроде Фандорина. А люди вроде леди Эстер проигрывают…

— Это как раз акунинская тема — что талантливые люди тут объединяются в тайные общества, антигосударственные или по крайней мере негосударственные. А бездари защищают режим. Ну, Фандорин-то не бездарь — он просто романтик, и его не устраивают методы, которыми леди Эстер спасает беспризорных детей. Там же тьму народа поубивали, чтобы сохранить тайну… Однако я на «Временах» у Познера, после премьеры, честно сказал: проблема беспризорности в России была решена потому, что ею занималась ВЧК. Это вам не теперешний вариант, когда создана комиссия, потом она создаст подкомиссию, потом подробно доложит, почему ничего не сделано (финансирования не хватает), а потом откроется один детский дом нового типа, на открытие которого приедет Путин или Путина. Тем дело и кончится. У ВЧК проблем с финансированием не было. Там говорили: надо. И делалось.

— Вы сейчас во Франции много работаете, насколько я знаю?

— Мне почти ничего не известно о судьбе моих французских проектов. Там остановилась картина про Ренуара по моему сценарию — единственная история из непоставленных, которую мне действительно жалко, потому что она была здорово придумана. Вообще непонятно, что там сейчас будет,— потому что, хотя победа Ширака с самого начала не вызывала сомнений, в июне парламентские выборы, и на них серьёзные шансы у правых. Правительство радикально обновится. Идёт всеевропейское завинчивание гаек — оно уже случилось в Австрии, случится и во Франции, и в России. Это и есть расплата за годы лицемерия. Во Франции — особенно губительного.

— То есть Ле Пен — это закономерно?

— Они забыли, что там происходило в сороковые годы; просто — забыли. Вы, например, знаете о том, что де Голль — ставленник Петена, который был вдобавок крестным отцом его сына? Петен, да, коллаборационист, который Францию сдал. А Миттеран в предательском вишистском правительстве шестёркой бегал. Они, конечно, спасли Париж от бомбардировок и всё такое — но это было крупнейшее предательство в истории Европы.

— Ну хорошо, а Сопротивление?

Read more...Collapse )
berlin
Эдуард Лимонов: Я сидел в одной камере с министром культуры

После своего освобождения Эдуард Лимонов уже предпринял одну политическую акцию — впрочем, скорее правозащитную. Он попросил о встрече Бориса Грызлова, министра внутренних дел России.

— Я сделал это потому, что очень много членов НБП находятся сейчас в заключении, либо против них возбуждены уголовные дела, либо их преследуют и мешают проводить акции, которые, как правило, вполне законны — вроде демонстраций или пикетов. Получается, что НБП — самая опасная партия, что государство видит в ней своего главного врага. Практически любой наш партиец бывал в милиции, и практически всегда эта встреча нацболов с государством сопровождалась избиениями. Мне хочется эту ситуацию сломать. Государство у нас остаётся по сути репрессивным, палаческим, его главная задача — сломать своих граждан, заставить молчать, соглашаться, забыть о своих правах. Такое государство перекрывает России воздух, не даёт ей смотреть в будущее.

— Вы допускаете, что последовал какой-то сигнал сверху насчёт вашего освобождения?

— Допускаю, потому что без этого сигнала мало что делается.

— Что вы намерены делать сейчас?

— Заниматься политикой. Писать — только если это будет нужно для денег. Для издания газеты, например.

— Вы собирались писать биографию Ленина…

— Да, и со временем, может быть, напишу. Вообще в «Священных монстрах» всё главное уже сказано. Я больше всего не люблю иронии. На одной тотальной иронии нельзя построить ничего великого, на релятивизме далеко не уедешь. В России сейчас к героическому относятся с насмешкой, потому что так проще. Так оправдывается собственное животное состояние. Я рад, что Гергиев поставил, говорят, всю тетралогию Вагнера. Я хочу это посмотреть. Вагнер — явление титаническое. И Ленин тоже. Ему почти удался великий проект…

— Выскользнувший у него из рук.

— Почему? Он сделал, что хотел. Всякая революция рано или поздно перерождается, тогда нужно снова все перетрясать… Я много читал в тюрьме ленинские письма, ведь у нас им толком не занимались. Наворочены горы вранья. Печатали их — и сами не понимали, что печатают. Например, он пишет Арманд: непременно почитайте «Аванти», очень интересная газета, в особенности до четырнадцатого года… И не помнят, что до четырнадцатого года её редактировал Муссолини, впоследствии ушедший в «Попполо д'Италиа».

— Вам очень трудно было в Лефортове настроиться на то, чтобы писать?

— Мне никогда это не было трудно. В Лефортове это была для меня форма побега. Сел к столу — и убежал. Мне выдали лампу — старую, зелёную, военную, я ещё спросил: что, Блюхер небось под такой показания подписывал? Провод весь в паутине… Выводили в одиночную камеру — обычно после обеда,— и я писал; они потом сами привыкли и спрашивали: работать сегодня пойдёте? Вообще в Лефортове отношение было уважительное: на подъёме стучали — «вставайте, пожалуйста»… В колонии я писать бы не смог — там себе не принадлежишь ни секунды. Очень строго, весь день заполнен, всё время маршировка, личного времени нет вообще.

— Вам пришлось, насколько я знаю, посидеть и с двумя крупными саратовскими чиновниками.

— Да, обоих в камере звали «дядя Юра». Оба действительно Юрии, один — министр культуры области, бывший, естественно,— типичный лабух, ресторанный музыкант, попавшийся на взятке, что-то смешное, три тысячи долларов и четырнадцать тысяч рублей. Второй — племянник губернатора Аяцкова, вице-губернатор Моисеев. Этот произвёл на меня большее и лучшее впечатление, чем министр культуры, хотя просидел только десять дней, почти сразу вышел. Он отважно посылал надзирателей, чего я не делал никогда. Попал он по смешному делу — у Аяцкова с прокурором области трения, так вот Моисеев был избран оружием возмездия. Он когда-то давно, ещё в бытность председателем колхоза, вместе с приятелем поймал на поле человека, воровавшего морковку, и сильно его побил. Кажется, голову покалечил. Тогда дело закрыли, а сейчас возбудили, и его прямо на допросе арестовали, чтобы тут же выпустить. Ему успели принести страшное. количество еды — в камере на полу буквально гнили груши, мясные копчёности, балыки… Помню, я впервые за долгое время съел осетрину. Санек, кстати, её не оценил, а мне очень понравилось. И после ухода дяди Юры эти килограммы еды долго ещё не могли доесть, а отдать их в соседнюю камеру нам не разрешали — так все и лежало, пока не начало гнить и невообразимо вонять.

— Интересно, вас можно назвать государственником?

— Нет. Любое сильное государство рано или поздно начинает террор. На свете нет ничего важнее свободы — а в сегодняшней России свободы ещё меньше, чем было в девяносто втором. Человек унижен, у него все отнято, теперь он и сказать об этом не может. Это возвращение к русской традиции, традиции адата, к архаическому государству, к постоянному насилию над людьми. Патриотизм измеряется именно мерой этого насилия. С этим надо кончать.

— О чём ваша последняя, ещё не опубликованная книга?

— Это, кажется, первая моя книга, в которой нет ничего обо мне. Она называется «Тюремные истории». Там истории людей, с которыми я встречался и говорил. Например, Цыганков, руководитель банды «Чайки». Человек ещё молодой, лет тридцати с небольшим, с высшим образованием — юрист. Он сам никого не убивал, организовывал только. Очень интересно с ним было поговорить о Боге… Я никого не оправдываю и не сужу, я просто говорю, что видел интересных и трагических людей. Таких же людей, как все, обычных. Надо помнить, что любой может попасть в тюрьму и подвергнуться пыткам, которые при дознании стали повсеместной практикой, обычным делом. «Ласточка», дыба, пропускание электрического тока через наручники… Это может случиться с любым. Помните, что выжить в тюрьме можно. Не надо только оговаривать себя — ни при каких обстоятельствах. Обещанных поблажек вам не дадут, а сломают навеки.

— Я тут перечёл «Укрощение тигра в Париже», только что изданное «Амфорой» в составе вашего нового собрания сочинений. И мне показалось, что вы очень сентиментальный писатель — для меня это самый большой комплимент, который можно сделать литератору…

— Нет, я бы себя сентиментальным не назвал. Жалость к себе мне не свойственна, мне вообще в последние три года приходилось быть гораздо жёстче, чем обычно. Я не мог расслабиться ни на минуту и сам удивлялся крепости своих нервов. Когда прокурор попросил для меня четырнадцать лет строгого режима, я спокойно это выслушал, спокойно вернулся в камеру, попил чаю, поговорил с ребятами и заснул. Многие удивлялись. Нет, я и других жалеть не очень склонен… наверное, потому, что жалость вообще разрушительна.
berlin
Выбирайтесь своей колеёй

Разговор с поэтом накануне 65-летия.

В хрестоматийном эпизоде из «Заставы Ильича» (именно эта сцена вызвала наибольшее негодование Хрущёва) двадцатидвухлетний москвич образца 1961 года спрашивает своего двадцатилетнего отца, погибшего в сорок первом: как жить?

Думай сам, хмуро отвечает отец. Ты уже старше меня.

И хотя я и мои ровесники покуда не старше навеки сорокадвухлетнего Высоцкого, о нынешних реалиях его уже не спросишь. Они — другие, и жизнь другая, и воздух. Нету той страшной густоты, концентрации, которая превращала страну в сказочное королевство, в ночную тоталитарную сказку. Только в том вымороченном, но невероятно уплотнённом пространстве возможен был феномен Высоцкого, с его концентрацией подтекстов и смыслов. Он задохнулся бы в нынешнем разреженном воздухе. Веер возможностей — всё можно, ничего не нужно,— ослепил бы его на миг, а потом… не берусь догадываться о силе депрессии, которая бы обрушилась на него, увидь он нынешнюю Россию.

Большого поэта вот ещё почему нельзя ни о чём спрашивать из будущего: всякий большой поэт как бы распадается на множество своих копий и отражений, только более мелких и слабых. Так Пушкин, гармоничный и всевместительный, распался на русское славянофильство и западничество, на русскую фронду и русский патриотизм. В нём все это было — и сочеталось, и взорвалось, стоило ослабить давление извне. Большие поэты появляются в эпоху концентрации, ибо большому поэту концентрация необходима. Внутренних сил для неё хватает не всегда. В Высоцком сплелось всё — блатной фольклор, милицейские прибаутки, патриотизм, диссидентство, государственничество, индивидуализм,— потому что и давление было соответствующее, и слово значило. Конечно, ни к чему благодарить империю за ту страшную духоту,— но когда вспоминаешь феномен значащего слова, сравниваешь его с нынешним, обесценившимся,— имеешь в виду и эту причину.

Художник — рыба глубоководная, любил повторять Тарковский, с которым, боюсь, сегодня тоже трудно было бы разговаривать. Как расцепить в нём западничество и славянофильство? А они разведены так, что перья пятнадцатый год ломаются. Ничто истинно великое не возникало в России на разделениях — всё только на синтезе. Синтетическое начало — это и Пушкин, и Блок, и Высоцкий, и Тарковский, и Шукшин. Как говорить с ними из времён, когда нет именно высоты взгляда, требующейся для полноценного и гармоничного единства двух главных русских противоположностей? Как говорить с полурусским-полуевреем Высоцким, когда выход «Двухсот лет вместе» Солженицына окончательно подтвердил: взаимопонимание невозможно, ненависть раскалена до предела, перечень взаимных обвинений огромен и любая дискуссия чревата погромом?

И тем не менее есть тема, на которую с Высоцким стоило бы поговорить. Потому что в мелких политических вопросах он нам не собеседник, его это мало волновало,— а в метафизических он в последние годы ушёл на такие высоты, судя по «Райским яблокам», что вслух о таком не говорят, да ещё и с полузнакомыми людьми. Собственно, таких тем даже две, хотя обе тесно связаны. Это — Россия и смерть.

Что касается России, стоило бы спросить: что с ней делать?

На этот вопрос недавно в частной беседе хорошо ответил приятель Высоцкого Андрей Кончаловский: любить, как и себя. Другой нет.

Себя мы ненавидим и всё-таки терпим. Всяких: слабых, похмельных, занятых ерундой. Россия тоже одна, и на всех нас её родимые пятна, и другого дома нам не дано: иную страну ещё можно любить вчуже, не чувствуя её своей, но с Россией так не получается. Её надо либо целиком принимать, либо в ужасе отворачиваться. Кому она своя, тот спасётся. Это Высоцкий и доказал.

И второе, о смерти. Неужели так уж обязательно всё время о ней помнить и думать? Что такое делает с нами эта мысль — дисциплинирует, заставляет напрягаться, лучше писать? Неужели стремление к смерти и впрямь делает человека лучше, как учили идеологи самураев?

Высоцкий на этот вопрос ответил всей своей биографией и почти всей лирикой. Смерть там ходит очень близко, с ней выпить можно. Высоцкий понимал, что бояться её не стоит,— и не думаю, что он родился с этим. Он это в себе воспитал, как и Лимонов — с которым бы, я думаю, они дружили.

Иногда мне даже кажется, что смерть — это и есть возвращение на ту настоящую Родину, в ту правильную Россию, где теперь Высоцкий, Шукшин, Тарковский… Ну, и Пушкин, конечно.

А про остальное, добавил бы он, у меня и так всё написано. Помните про Родину и смерть, и выбирайтесь своей колеёй.
berlin
Расписание предстоящих лекций и встреч Дмитрия Быкова

когда
во сколько
город что
где
цена
dmitry-bykov.eu
17 сентября
вторник
19:00
Hamburg Роман М.А.Булгакова «Мастер и Маргарита» — русский Фауст

Rudolf Steiner Haus — Mittelweg 11-12, 20148 Hamburg
35€
19 сентября
четверг
19:30
Praha Дмитрий Быков: Творческий вечер

Kino Dlabačov — Bělohorská 24, 169 01 Praha
750–1.150 Kč
20 сентября
пятница
19:00
Berlin Роман М.А.Булгакова «Мастер и Маргарита» — русский Фауст

Blackmore's — Berlins Musikzimmer — Warmbrunner Str. 52, 14193 Berlin
35€
21 сентября
суббота
16:30
Berlin «А о чем Гарри Поттер?» (лекция для детей 10+)

Art-Cafe AVIATOR — Lindower Str. 18, 13347 Berlin
25€
22 сентября
воскресенье
19:30
Essen Творческий вечер

BürgerTreff Ruhrhalbinsel e.V. — Nockwinkel 64, 45277 Essen
35€
25 сентября
среда
19:30
München Роман М.А.Булгакова «Мастер и Маргарита» — русский Фауст

Gasteig, Black Box — Rosenheimer Str.5, 81667 München
32€
26 сентября
четверг
17:00
München «А о чем Гарри Поттер?» (лекция для детей 10+)

Einstein Kultur — Einsteinstr. 42, 81675 München
16 & 27€
28 сентября
суббота
18:00
Stuttgart Творческий вечер

Bürgerhaus Rot — Auricher Straße 34, 70437 Stuttgart
35€
30 сентября
понедельник
19:30
Zürich Дмитрий Быков: Творческий вечер

Volkshaus Zürich, Weisser Saal — Stauffacherstrasse 60, 8004 Zürich
35-55 CHF
2 октября
среда
19:00
Wien Дмитрий Быков (лекция): «Роман «Мастер и Маргарита» — русский Фауст»

Altes Rathaus, Festsaal, 2.Stock — Wipplingerstraße 8, 1010 Wien
29-49€
www.pryamaya.ru/london
3 октября
четверг, 19:00
London Дмитрий Быков: «На самом деле мне нравилась только ты» (главные стихи)
The Tabernacle — 34-35 Powis Square, Notting Hill, London
£43.71 – £86.83
4 октября
пятница, 19:30
London Людмила Улицкая и Дмитрий Быков «О теле души» (public talk)
The Tabernacle — 34-35 Powis Square, Notting Hill, London
£43.71 – £86.83


Дмитрий Быков в программе ОДИН от 13-го сентября 2019 года:

Сегодня, видимо, у нас программа перед некоторым перерывом, потому что я не убежден, что мне удастся в ближайшие две недели (а, может, и три, как получится) выходить в эфир из большой европейской поездки. Раньше обычно удавалось просто потому что было время свободное, была жизнь в гостиницах. Здесь переезды практически ежедневно, много городов, много выступлений и, может быть, имеет смысл дать вам немного отдохнуть от меня, и мне немного отдохнуть от еженедельного графика. Я пропустил программу за пять лет единственный раз, когда находился в медикаментозном сне, но, в общем, сразу выйдя из него, постарался выйти и в эфир. Думаю, что я (как и вы, собственно) короткий отпуск заслужил. <...> Не знаю, услышимся ли через неделю, постараюсь. Если нет, услышимся через две. Пока.

† ОДИН 20.09.2019
† ОДИН 27.09.2019
† ОДИН 04.10.2019
berlin
Елена Усачева: «Дети читают — но не книги!»

Автор популярных детских книг и сценариев к мультфильмам Елена Усачева рассказала «Аргументам недели» почему «Гарри Потер» плохая книга, для кого она пишет страшилки и о различиях мира детей и взрослых.

<...>

— К вопросу о переводной литературе. Отечественные машины из Тольятти не могут конкурировать с немецкими Мерседесами. Как современному писателю соперничать с Роулинг?

— Мы не можем конкурировать. А главное — нам это не нужно. Зарубежный маркетинг, уровень работы с текстами и авторами, система продвижения книги в кино существенно лучше наших. Увы, экранизация книжек Лукьяненко не создает дополнительную армию читателей «Дозоров». А каждый фильм про Гарри Поттера увеличивает число фанатов Роулинг в десятки раз! Мы, пытаясь играть по американским правилам рынка, будем в дальнейшем еще сильнее отставать и дышать пылью на обочине. Так и не надо пыжиться — у нас же есть свои законы развития детской литературы.

— Совсем недавно Дмитрий Быков назвал «Гарри Поттера» новой Библией. Согласны?

— Нет. Тем более что Быков очень любит вбрасывать провокативные фразы ради хайпа. А то, что он думает на самом деле — знает только он. Мне неинтересны книги Роулинг. Я за активно действующего героя. А Поттер — пассивен.

— Неужели на встречах вы говорите детям, что не любите книжки про Гарри Поттера?

— И делаю это совершенно спокойно. А иногда сообщаю и про ужасный перевод текстов Роулинг на русский.

<...>

беседовал Юрий Татаренко
berlin
Как побороть страх чистого листа: 6 правил Дмитрия Быкова

С писательским ступором сталкиваются не только авторы больших романов — блогерам он тоже хорошо знаком, и преодолеть его бывает очень трудно. Мы попросили писателя, поэта и публициста Дмитрия Быкова рассказать о том, как дать отпор прокрастинации и настроиться на работу.

Не пишите в пустоту, адресуйте текст конкретному человеку. За всю мою журналистскую карьеру я получил 2 (прописью: два) полезных совета. Первый дал мне журналист Всеволод Богданов, когда после первого курса я проходил практику в истринской районной газете. Он сказал: «Пишите любой текст как письмо к другу». Так вы сразу скажете главное и отсечёте второстепенное, а начнёте с самого эффектного или важного. Второй совет я услышал от Геннадия Ни-Ли, редактора отдела в «Собеседнике», вот он:

Дайте себе время подумать, но не слишком долго. Прежде чем писать, поразмыслите 3 минуты. Обычно этого хватает. Большинство, утверждал Ни-Ли, не думает вовсе, а один его знакомый автор, преуспевший на этой стезе более прочих, тоже не достигал идеала: тратил на обдумывание две с половиной минуты. Он, кстати, впоследствии возглавил «КоммерсантЪ».

Чтобы обратить прокрастинацию себе на пользу, хорошенько разозлитесь. Вообще-то прокрастинация — болезнь. Не думайте, что её можно вылечить самостоятельно. Некоторых, как Обломова, она довела до преждевременной смерти. Это органическое нарушение в работе мозга, а то, что сегодня принято называть прокрастинацией, чаще всего обычное нежелание делать неприятную работу.

Я в таких случаях либо не делаю эту работу (потом оказывается, что она и не была нужна), либо долго раскладываю трудный пасьянс. Пасьянс не сходится, и это вводит меня в нужный градус бешенства. Я быстро злюсь и делаю всё необходимое. Есть и другой вариант: почитать какую-нибудь полемику в сети. Но она не просто бесит, а ещё и внушает чувство ненужности всего. Так что пасьянс вернее.

Создайте себе условия, которые будут требовать от вас соблюдения дедлайнов. Вернейший способ побороть лень — пойти работать в газету. Там ты либо сдаёшь текст вовремя, либо срывается работа целого издания. И это очень помогает избавиться от всяких личных капризов. Я бы рекомендовал журналистику как лучшую писательскую школу. К сожалению, она подойдёт не всем, как и педагогика.

Не гонитесь за нормативом: обязательные две, три или четыре тысячи слов в день не обеспечивают высокого качества текстов. Всё индивидуально. В какой-то работе, например в переводах, такой механический подход срабатывает. В журналистике, слава Богу, тексты обычно небольшие. Стихи же вообще нельзя писать по заказу, если это не политический фельетон. Нужно понимать, что регулярная работа никак не гарантирует спасения от ступора. Наоборот, она угнетает, как регулярный секс, и иногда желание пропадает вообще. Я бы всё же рекомендовал писать только то, что действительно хочется, тогда и лишних, бессмысленных, скучных текстов будет гораздо меньше.

Не пытайтесь искусственно создать ритуалы, которые помогают настроиться на работу. Есть ли у меня какие-то ритуалы, позволяющие быстрее выпить таблетку от головной боли? Я ведь пишу в основном для того, чтобы справиться со своими проблемами, и проблемы эти по большей части так императивны, что тут не до ритуалов. Если не напишешь, то либо сорвёшься и наговоришь кому-то гадостей, либо, что ещё хуже, наговоришь их самому себе. Твой адресат забудет, какое ему дело, а ты сам можешь и запомнить.

Литература — моя аутотерапия, по большей части единственно возможная. Творческих кризисов у меня не бывает именно потому, что не бывает никакого кризиса в приёме анальгетиков. Боль требует лечения, хотя бы паллиативного. Все, у кого бывают творческие кризисы, просто недостаточно сильно тоскуют. Не знаю, завидовать им или сочувствовать.

Подготовила Мария Смирнова
berlin







Государственный музей Л.Н.Толстого («Facebook», 16.09.2019):

Дмитрий Быков и литературная мастерская Creative Writing School в музее Толстого

Выпускники школы CWS представили сборник рассказов «Твист на банке из-под шпрот», а Дмитрий Быков поделился секретами хорошего рассказа:

‒ Рассказ должен иметь логику сна;
‒ В нем должно быть нелинейное повествование;
‒ Рассказ ‒ то, от чего прячешься;
‒ Рассказ работает с травмой. Это попытка изжить свою травму («У Толстого грустное лицо», ‒ пошутил Дмитрий Львович);
‒ В рассказе прячется страх;
‒ В рассказе важен ритм. В прозе он важнее, чем в поэзии;
‒ Открытая структура, трактовка рассказа может быть неоднозначной.

Несколько любимых рассказов из списка Дмитрия Быкова: Нина Катерли «Зелье», Трумен Капоте «Дерево ночи», Юрий Трифонов «Голубиная гибель», «Самый маленький город», Ги де Мопассан «Орля».

Гости вечера могли приобрести авторские сувениры на литературную тематику художника Елены Авиновой.
berlin
рубрика «Приговор от Быкова»

Души прекрасные порывы

Владимир Путин встретился в Дагестане с бойцом Хабибом Нурмагомедовым и поздравил с победой на турнире в Абу-Даби.

Президент России любит спортсменов, с ними он традиционно откровенен. Хабибу Нурмагомедову он сказал: «Я посмотрел. Хороший удушающий приём. Классический удушающий приём, и на горло ты ему не давил. Правда-правда, нет, я видел, с двух сторон, как положено, сжимал. Все по-честному».

То, что у нас спортивный президент — хорошо. То, что у нас первоклассные бойцы — ещё лучше. И собственно, не о них речь, а вот об этой откровенной проговорке: удушение — в самом деле любимый приём Владимира Путина и породившей его службы. Не зря в СССР бытовал анекдот, что в кабинете Берии висел портрет Пушкина с надписью «Души прекрасные порывы». Это самое они и делают. Можно даже сказать, что за время своего президентства Владимир Путин задушил тут в объятиях, с самыми лучшими намерениями, всё, что было тут живого, перспективного и, стало быть, опасного.

В России более или менее задушены: любая публичная политика, оппозиционная деятельность, полемика, обсуждение концепций будущего, конкуренция в бизнесе, идеологические дискуссии, культура, обставленная запретами, телевидение, пресса, некоторые сегменты интернета — в общем, всё, где может случайно прорасти мнение, отличное от государственного.

В том-то и проблема, что даже самого хорошего человека из спецслужб во власть пускать категорически не рекомендуется. Он будет честно, с полным соблюдением правил удушать, потому что это его профессия. И никто ему не объяснит, что главная задача президента — это не консервировать, а растить, не огораживать, а стимулировать. Рано или поздно надо будет выбрать того, кто из всех видов спорта предпочитает не борьбу, а игру. Шахматы там или в крайнем случае футбол.

Вот только поймёт ли Россия? За последние двадцать лет большая часть населения уже привыкла, что даже в игре надо побеждать любой ценой, не щадя себя и других. Что игровые виды спорта — тоже только повод для самоутверждения. И где бы наши ни играли — даже на музыкальных конкурсах или в кино,— желание удушать так и прорывается сквозь дежурные улыбки. А главное правило современного мира, увы, уже понятно: кто не хочет играть, тот проигрывает.
This page was loaded Oct 19th 2019, 12:18 am GMT.