?

Log in

No account? Create an account
Дмитрий Львович Быков, писатель
"Хоть он и не сам ведет ЖЖ, но ведь кому-то поручил им заниматься?" (c)
Дмитрий Быков // "Дилетант", №4, апрель 2016 года 
24th-Mar-2016 10:50 pm
berlin
ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ ДМИТРИЯ БЫКОВА | подшивка журнала в формате PDF

Осип.jpg

ОСКАР УАЙЛЬД

1

Кто был лучшим христианином — Уайльд или Честертон? Эта полемика когда-то представлялась мне чрезвычайно значимой. Комнатное, почти плюшевое христианство Честертона, его демонстративный демократизм, массовые вкусы, «ценность простых истин», отвращение к снобизму и элитарности, инфантильное веселье, детские неврозы — или одиночество и отверженность Уайльда, культ утонченности, извращения, искусственность во всем, декаданс, роскошь, нищета, позор? Бывали минуты, когда я склонялся к честертоновскому здравомыслию и готов был за ним повторять, что ужасней взглядов Уайльда — только его судьба. Чаще, впрочем, я исходил из главного критерия: кто как заплатил. Уайльд заплатил жизнью, честью, статусом — всем, что имел; его посадили не за гомосексуализм, а за готовность защищаться от большинства, от мерзавца маркиза Квинсбери с его культом патриотизма и спорта, с его идиотскими гетрами и велосипедом; его посадили потому, что он отказался сбежать во Францию, — а возможность была; потому, что он пошел на процесс и держался на нем с великолепной свободой. Он мешал давно, и мешал не потому, что устраивал оргии с юношами, а потому, что викторианству претила его отдельность. В его изнеженности было больше мужества, чем во всех казарменных балладах Киплинга.

Должны были пройти годы, прежде чем я понял, что христианство — не Уайльд и не Честертон, а огромный диапазон этого маятника; не выбор, а сочетание. Христианство — это и «детская Господа Бога», куда поместил Честертона Рональд Нокс, и тот вокзал, на котором среди насмешек и выкриков толпы плакал арестованный Уайльд (я не уверен, что этот апокриф правдив, но в судьбу Уайльда, в ее логику он вписывается, и сам герой не стал бы его вычеркивать). Христианство — это не только два этих лика, но эти два наиболее противоположны, наиболее наглядны и создают его истинную сложность: с одной стороны — доброта, уют, детство, наивность, даже обывательство. С другой — одиночество, изгойство, изначальная установка на проклятие и катастрофу. Христос — это и «Будьте как дети», и «Боже мой, для чего ты оставил меня!». Но лик Уайльда мне ближе и родней — именно потому, что Уайльд больше заплатил. Я добавил бы — «и лучше писал», но что с чем сравнивать? «Человек, который был четвергом» на несколько голов выше «Портрета Дориана Грея», но именно поэтому «Портрет» популярней и влиятельней: роман-сон Честертона — единственный великий из всей его крупной прозы — слишком невротичен, тонок и остроумен, чтобы нравиться многим. Извращенец Уайльд был в каком-то смысле здоровей, глубоко нормальней младшего современника, всю жизнь страдавшего от неизвестных болезней и припадков. Трактаты Честертона глубже, но и монотонней, и скучней искрящихся и парадоксальных эссе Уайльда вроде «Упадка лжи». Рассказы о патере Брауне — и не только о нем — изобретательней и таинственней «Преступления лорда Артура Севиля», но сказки Уайльда — по-андерсеновски жестокие и сентиментальные — сильней и человечней всей апологетики Честертона; во всяком случае, думаю, они обратили к христианству куда больше народу и вызывают у детей, читающих их впервые, истинно религиозное чувство. Они чудесны, а чудесное божественно; они мрачны, а мрачность задумчива. Уайльд сегодня читается далеко не так, как в начале прошлого века, когда его считали образцовым стилистом. Сбывается предсказание Набокова: сегодня Уайльда ценят не за эстетизм — который, правду сказать, поблек, — а за увлекательные сюжеты, глубокие догадки и ту самую сентиментальность, которая вот уж сто двадцать лет заставляет детей всего мира рыдать над «Счастливым принцем» и «Днем рождения инфанты». Штука в том, что Уайльд был добрый. Насчет Честертона я, кстати, не убежден. Честертон был газетчик, яростный полемист, неутомимый ругатель, и когда один его герой под дулом пистолета заставляет другого кричать, что жизнь прекрасна и мир хорош, — это не доброта и не жизнелюбие, а гнусность. Сам кричи, если тебе так нравится. Поди найди золотую середину между неблагодарностью, столь присущей пессимистам, и тупым самодовольством, с которым миллионы радостно скандируют: «Вместе с солнцем, вместе с ветром, вместе с добрыми людьми!». Та толпа благоразумных и, пожалуй, добрых обывателей, которых защищает Честертон, мне нравится куда меньше, чем Уайльд, которого эта толпа освистывает. Да, это два лика Бога, и христианство — не догма, а именно та драма, которая разыгрывается меж одной и другой крайностью; без них не было бы и драмы. Христианство — это и камин, у которого розовые дети слушают сказку, и таинственный сказочник, который ее сумрачно рассказывает, и даже ветер, который свистит за окнами над британскими вересковыми болотами.

2

«В книги я вложил свой талант, в жизнь — свой гений»; применительно к нему это верно, а потому без разговора о жизни (1854-1900) не обойдемся. Не станем подробно останавливаться на молодости, на формировании его особого эстетского мировоззрения, на американских лекциях, коротких штанишках (в которых он, как подчеркивали советские комментаторы, все же спустился в ад американской шахты), знаменитых парадоксах и драматургических успехах, хотя самый точный его автопортрет содержится, пожалуй, именно в пьесе — в «Идеальном муже», где его альтер эго зовут лорд Артур Горинг. Он и добр, и весел, и элегантен, и мягкосердечен, и достаточно хитер, чтобы уладить всю эту идиотскую историю с шантажисткой миссис Чивли, своей бывшей любовницей. Вот Уайльд, сколько можно судить по собственным его текстам и чужим воспоминаниям, был именно такой — красивый, избалованный, циничный, насмешливый и добрый.

У него был роман с Альфредом Дугласом, строптивым и эгоистичным сыном маркиза Квинсбери, и этот роман его, с одной стороны, погубил, а с другой — сделал из него того великого изгоя, которым он всегда готовился стать, предчувствуя падение. Уайльда потравливали еще в Оксфорде, спортивный и корпоративный дух которого мало соответствовал его устремлениям и нравам; существует многажды цитированная легенда о том, как его то ли втащили на холм за руки за ноги, то ли, наоборот, скинули с холма — а он, отряхнувшись и улыбнувшись, сказал: «Что за чудесный вид открывается отсюда!». Правда это или нет, но в этой фразе весь Уайльд и вся его дальнейшая судьба. Он был рожден, чтобы стать знаменитейшим человеком в Англии — и низко пасть; его падение легко было предчувствовать всем свидетелям его признания, и только ради этого падения он возносился так высоко. Он с самого начала делал все, чтобы раздразнить гусей. Его судьба была немыслима без того, чтобы из глубины этого падения написать «De Profundis» — название дал его верный друг Роберт Росс, имея в виду псалом 129 «Из глубины взываю». На успехе Уайльда с самого начала лежал отблеск — не то чтобы скандальности, но именно обреченности. И когда начался его роман с Бози, как называли Дугласа приятели, такие же молодые богатые развратники, все, и Уайльд первый, понимали: до добра это не доведет. Маркиз оставил Уайльду в клубе оскорбительную записку. Уайльд бы не стал раздувать историю — подумаешь, «posing as s sadomite»: ведь «косит под содомита», а не настоящий этот самый! Но Бози настоял: подай на него в суд, оскорблен ты, оскорблен я! Уайльд блестяще защищался (скорей даже нападал), но Квинсбери представил доказательства его многочисленных связей, и дело обернулось уже против истца. Уайльд остался на свободе под крупный залог, поскольку присяжные не смогли прийти к единому мнению; уезжать из страны он отказался, и вскоре ему дали два года, из которых полтора он провел в Реддингской тюрьме под номером С.3.3, ставшим впоследствии его псевдонимом. Что это была за жизнь, он рассказал в поэме:

Бредет, шатаясь, через двор,
Дурацкий маскарад,
Тяжелых ног и бритых лбов
Изысканный парад, —
Нам всем дана судьба одна,
Нам всем дорога в ад.

Мы чистили сухим песком
Холодный блеск перил,
Мели полы, скребли столы
И драили настил,
Таскали камни через двор
И падали без сил.

Трепали мы сухой канат
До крови на ногтях,
Орали мы весь день псалмы
С мочалками в руках,
Но в сердце каждого из нас
Всегда таился страх.


(Цитирую перевод Нинель Воронель, в котором, правда, нет уайльдовского пафоса, но есть уайльдовская простота и точность.)

После выхода из тюрьмы он не писал почти ничего. Опубликовал поэму и два очерка с проектами улучшения невыносимого британского тюремного быта, добился незначительных послаблений для заключенных. Жил главным образом в Париже. Пока он был в заключении, умерла его мать, жена сменила фамилию, с детьми ему видеться не разрешали. Он жил — точней, умирал — в Париже. От удара охранника в ухо он так никогда и не оправился — висок болел, лечили неудачно, развился менингит. За несколько часов до смерти, когда ему уже изменяла речь, он невнятно сказал: «Что-то исчезает — или я, или обои».

Стивен Кинг, пересказывая этот эпизод (а он Уайльда любит и ценит), добавил: «И он исчез. А обои остались».

Уайльд не мог не пасть, поскольку всю жизнь чувствовал себя изгоем; поскольку всю жизнь призывал милость к падшим; поскольку в сказках — где никогда не собирался откровенничать, а потому проговаривался наглядней всего, — все уже предсказано. Они все — о крахе эгоцентриков, о наказании за самовлюбленность, об искупительном страдании («Звездный мальчик» тут наиболее нагляден); но еще они — о неблагодарности. Счастливый принц — позолоченная статуя, высившаяся над городом, — раздал свое богатство, свои драгоценные глаза и золото, и его, облезлого, отдали на переплавку. Потом, правда, он со своим помощником Скворцом, который разносил беднякам его сокровища и замерз, оказался в раю; но сначала он прошел через поругание, а на его постаменте установили монумент городского Главы. Человек, который столько про себя понимал и так все предсказал, не мог не пройти через поругание; насчет рая не знаю, но место его в пантеоне бесспорно, и к могиле его на Пер-Лашез паломничают влюбленные всего мира. И нет ребенка, который не плакал бы над Принцем и его Скворцом. Что касается гомосексуализма, то это вообще скучно и, так сказать, ни при чем. Бывают люди, которые действительно любят posing as sodomites, — а бывают люди вроде Уайльда или Трумена Капоте, существа ужасно нежные, которым трудно иметь дело с такими странными, часто грубыми и прагматичными, такими чужими женщинами. Отсюда попытка утешиться с такими же, как они сами, — ибо Другой слишком страшен. Удовольствия тут ни при чем — только бегство.

3

Центральным его произведением считается роман «Портрет Дориана Грея», смысл которого неочевиден. Это история о двойничестве, каких немало было в викторианской Англии, и самый близкий аналог — «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» Стивенсона, где доктор Джекил научился вытеснять из себя злобу и разврат. Эта его темная личность бегала по Лондону под именем мистера Хайда (думаю, сюжет подсказан историей Джека Потрошителя: почему его не могут найти? Потому что днем он становится Другим Человеком! Кстати, догадка Стивенсона верна, и многих не могут обнаружить именно потому, что они претерпевают антропологическое, коренное превращение: это не грим, не маска, не таинственное укрытие — нет, они ходят по тем же улицам, общаются в тех же клубах, просто ночью они — не они. «Стра-та-ташно», как говаривала в детстве моя дочь, слушая подобные истории).

Дориан Грей сказочно красив и боится, что старость уничтожит его совершенство. Базил Холуорд, гениальный художник, запечатлевает прекрасного юношу на портрете, и сила любви и дара такова, что часть души Дориана переходит в портрет. Дориан не стареет. Он не знает мук совести, ни в чем не раскаивается, развратничает и вовлекает в этот разврат невинную молодежь, разбивает сердца, тратит свои и чужие деньги. Тем временем его портрет становится все более уродливым, глаза его горят адским пламенем, а на руках с каждым новым убийством появляется кровь. Дориан прячет портрет в отдаленную залу и старается туда не заходить, но однажды, увидев всю меру своего безобразия и злобы на причудливом создании Холуорда (Дориан его давно убил и приказал растворить в кислоте), он хватает кинжал и вонзает в портрет. А утром на портрете сияет красотой златовласый юноша, а внизу, скорчившись, лежит с ножом в груди безобразный старик, «и только по перстням на его руках слуги узнали его».

Все, казалось бы, просто — да непросто. Ясно, что портрет — метафора совести (которую Грей, как Джекил своего Хайда, как бы вывел, вытащил из души, чтобы не мешала). Но эта метафора может далеко завести: мы знаем, что Уайльд боготворит искусство, считает, что занятия искусством — любым, вплоть до самого прикладного — одни придают жизни осмысленность и радость. Он отрицает этическую основу красоты, расходится в этом со своим учителем Рескином, отказывает искусству в праве на этические поучения. Подсознательно, однако, он все-таки отождествляет прекрасное и совесть, эстетику и мораль — иначе творение Холуорда не могло бы стать совестью Дориана, страшным зеркалом его вырождения. Видимо, задача искусства — мне помнится, об этом еще Айтматов говорил — состоит в том, чтобы создавать фантомы. Дабы мы могли подвергнуть эти фантомы испытаниям — вместо себя.

Кстати, вот о чем я думаю. Россия давно уже существует, как такой «портрет Дориана Грея» — только запечатлен на нем не гордый сноб, весь из золота и слоновой кости, а что-то похожее на женщину с плаката «Родина-Мать зовет»: седая красавица в каком-нибудь зимнем пейзаже. И вот сама Россия давно уже не меняется в главных своих чертах — ни в этом самом пейзаже, ни в государственном устройстве. Она как тот Дориан. А страдает за нее русская литература: она мучается совестью, вырождается, подвергается разнообразным давлениям. Однажды Россия нападет на свою литературу по-настоящему, потому что только в ней способны мы еще увидеть страшный лик нашей Родины. Только в литературе он проступает сквозь бесчисленные березки, цветы луговые, георгиевские ленты и золотые поля. Однажды Россия взглянет на себя беспристрастно и вонзит нож в русскую литературу. И тогда литература будет прекрасная, а Россия предстанет в своем настоящем виде — да уже, собственно, и предстает. И только по георгиевским лентам слуги узнают ее.

4

Самая странная из уайльдовских сказок — она же самая длинная и непонятная — «Рыбак и его душа». Там многое названо и предсказано, но нуждается в интерпретации, в расшифровке — а поскольку года прошли и ключ утерян, доискиваться приходится самостоятельно.

Сказки Уайльда — довольно печальные импровизации, сочинявшиеся им для собственных детей, но предназначенные, конечно, для взрослых. Сюжет близок к «дориановскому»: молодой рыбак избавляется от своей души, потому что не может ее ни потрогать, ни продать; зачем ему такая вещь пустая? А если он откажется от нее, рыбака полюбит прекрасная дочь морского царя. Он ее однажды поймал, но выпустил в обмен на обещание: всякий раз, как он выходит в море, она выплывает и поет ему, и вся рыба заплывает в его сети. Но он уже не рыбы хочет, он хочет, чтобы его любила маленькая морская принцесса. Она ему говорит: мы, холодные дочери моря, не можем любить людей, наделенных душой. Избавься от нее, и я твоя. Он идет к прелестной рыжеволосой ведьме, которая и сама не прочь его полюбить, — и силой вырывает у нее тайну: если взять особый нож с рукояткой из змеиной кожи и ровно в полночь обрезать у самых ног свою тень (откуда тень в полночь? Ну, допустим, от луны), то душа твоя покинет тебя. Я знал детей, проделывавших этот эксперимент, — до того наглядно написано — но, видимо, они брали не тот ножик.

Душа долго умоляла, рыдала, но он не слушал. И душа побрела по дорогам и болотам, договорившись с ним, однако, раз в год вызывать его и рассказывать о своих похождениях. Она просила, чтобы он дал ей свое сердце, ибо горько душе без сердца, — но он ответил довольно грубо, что сердце нужно ему самому, чтобы любить маленькую деву морскую. И он нырнул к ней в пучину, а душа, значит, побрела.

Большую часть этой огромной, как в «Тысяче и одной ночи», сказки составляют как раз приключения души, которая пошла сначала на восток, где видела много чудесных племен и экзотических вер, а потом на юг, где видела много сокровищ; поистине там рассыпаны богатства, которых автор не считал и разбрасывал с щедростью истинной избыточности. Там, скажем, брошена фраза о магадеях, которые родятся старыми и с каждым годом молодеют, чтобы умереть младенцами; из этого Фицджеральд сделал целый рассказ, а Финчер — свой лучший фильм. Там же описаны люди, которые верят в таинственного Бога, но Бог этот — не идол и не личность, а зеркало; и это тоже отличная выдумка. Но это все превосходные стилизации в духе все того же арабского Востока — с караванами, странствующими купцами, воинственными татарами, россыпями сверкающих камней и роскошью пиров. А самое удивительное начинается дальше: душа в очередной раз вернулась и соблазнила рыбака прекрасной танцовщицей, и он оставил свою морскую деву — на сутки, думал он — и отправился со своей душой в таинственный город, разрешив ей опять войти в себя. А дальше душа внушает ему странные мысли: сначала требует, чтобы он украл из лавки серебряную чашу. Потом — чтобы ударил ребенка. Потом — чтобы убил и ограбил гостеприимного купца, давшего ему приют. «Недоброе дело внушила ты мне! — кричит рыбак. — Кто научил тебя всему этому?!» А душа отвечает: ведь ты не дал мне сердца. И поэтому я научилась в моих чудесных странствиях только злу.

«Так ступай же прочь от меня!» — кричит рыбак и снова пытается отрезать тень. Но душа объясняет, что нож давно утратил силу: лишь раз можно отринуть свою душу, а тому, кто впустил ее обратно, спасения нет.

И покинутая морская дева умерла от тоски, и рыбак умер, сжимая ее в объятиях, и на их могиле выросли цветы такой прекрасности, что Священник благословил всю тварь морскую; но это уже, так сказать, финал, скорее пафосный, чем осмысленный. А вот насчет чего-то главного Уайльд тут проговорился, и мысль эта настолько глубока и сложна, что немногое можно поставить рядом с ней в мировой литературе. Только в наше время один из умнейших писателей России, Юрий Арабов, в книге «Механика судеб» высказал схожую догадку: все удается тому, кто избавился от своей души, но тому, кто задумался и разбудил свою совесть, ни в чем не будет удачи. Он иллюстрирует эту мысль примерами Наполеона и, страшно сказать, Пушкина.

Тому, кто поклоняется красоте, нужно действовать по завету Брюсова: «Никому не сочувствуй, сам же себя полюби беспредельно». А если среди этого поклонения задумаешься — тебе конец: душа ведь, по Уайльду, не нравственна, она прежде всего любопытна. Она ищет нового, стремится к мудрости и богатству, а сердца у нее нет. Но стоит тому, кто ищет богатства, мудрости и красоты, обзавестись еще и совестью, — как для него нет спасения. На могиле его потом, ясное дело, вырастут прекрасные цветы, но ему от этого не легче.

В какой-то момент своей жизни — может быть, в середине восьмидесятых, когда добился славы, или в 1891-м, когда встретил Бози, — Уайльд отпустил свою душу на свободу; но в исповеди подробно рассказано о том, как он одумался. А тому, кто одумался, спасения нет. Душа без сердца всемогуща, неуязвима, творчески всесильна — но она тоскует по человеческому; это, кстати, описано и у Блока в «Соловьином саде». Но нельзя, нельзя возвращаться к человеческому, ибо второго побега не будет. Либо служение искусству и разуму, и тогда прощай, мелкая человеческая мораль, — либо человеческое, и тогда оно тебя раздавит.

Интересная версия христианства, правда? Именно христианства, потому что Христос пожалел людей и принял казнь, а иначе ничто и никогда не остановило бы его, не угрожало бы ему. Счастливый Принц начал раздавать свои сокровища — и пошел в переплавку. С европейской культурой случилось нечто подобное.

Так что все он понимал правильно и насчет участи своей — и вообще художнической — не обольщался.

5

Но Уайльда ведь ценят не за то, что он был мыслителем; и даже не за жертвенность, и даже не за глубоко христианское поведение. Точнее, в нем любят все это, но любят ведь прежде всего дети — а они не называют это христианством и не уважают мудрости. Они любят Уайльда за роскошь воображения, ясность языка, изобретательность рассказа; любят его за милосердие, нежность его души, жар вымысла — за картинки, которые он перед ними разворачивает. Уайльд стал детским писателем, а это высшая похвала, ибо взрослые по указке моды способны любить всякую второсортицу, а ребенка на мякине не проведешь. Ребенок чувствует второй сорт по запаху, он никогда не станет есть всякую гниль. И Уайльд сегодня оказался в одном ряду с Пушкиным и Шекспиром, Акутагавой и Клейстом, Кафкой и Мопассаном, и Набоковым, и Куприным, и Платоновым! — с теми, кто пленяет яркостью и силой, и подспудно, незаметно учит милосердию, и соблазняет, конечно, и преодолевает соблазны вместе с читателем. Школа Уайльда незаменима, и чтение его до сих пор учит ясной, изобретательной, точной речи; нет лучшего учебника ораторского искусства, чем его эссе и статьи. А что мысли его наивны — так не ради мыслей читаем мы Уайльда. Именно его эстетизм внушил когда-то Чуковскому его великую теорию непрагматизма: выгоду приносит только то, что делается из чистого идеализма, цели достигает только то, что делается не ради цели. Кто это понял, у того все получится.

Изображений его осталось множество, наиболее знаменит портрет работы Тулуз-Лотрека, где он уже старый, обрюзгший, падший — и бесконечно трогательный: Лотрек умел рисовать такие любовные, любовно-брезгливые, сказал бы я, карикатуры. А в Дублине, где он родился (проклятый акцент выдавал его в молодости, но он выработал оксфордское произношение), стоит — лежит — прекрасный памятник цветного мрамора работы великого, по-моему, скульптора Денни Осборна: перед разлегшимся как бы на склоне (холма, столетия) Уайльдом в зеленом пиджаке с красными отворотами — бронзовая голая беременная Констанс, на которую он не смотрит, и мужской торс, на который смотрит; выражение лица у него, однако, скорей насмешливое. Но во всей его фигуре такой покой, и кругом такой прелестный зеленый угол парка, такие цветы, ветки, фонтаны — что прямо рай, где ему самое место.

А все, кто скажут, что Уайльд развратен и аморален, — не обязательно, конечно, будут гореть в аду, но в раю уж точно не возлягут.
Comments 
25th-Mar-2016 01:52 am (UTC)
Теперь и о вере? Многостаночник...
25th-Mar-2016 01:50 pm (UTC) - same
Ты напрасно прерываешь ремиссию такими комментариями. Сорвешься - и опять пойдет по нарастающей.
25th-Mar-2016 07:20 pm (UTC) - Re: same
О! Дегенерат опять появился... выпустили? Полдечили шизоида?
26th-Mar-2016 06:58 am (UTC) - Re: same
Видишь, как ты быстро опускаешься к первоначальному состоянию? Ты больше одного-двух слов по человечески сказать не можешь, сразу срыв на ругань, которая, как обычно, описывает твои же собственные симптомы. Кстати, как я и говорил год назад, динамика осталась не только отрицательной, но к ней добавились уже клинические термины- в данном случае, это слова "дегенерат" и "шизоид". Еще через год ты уже можешь стать опасным для своих близких, если таковые еще остались. Лучше бы тебе, конечно, не заходить на сайты людей, чье творчество тебе не нравится, потому что на творчество ты не повлияшь, а себя продолжишь накручивать себе же на горе.
25th-Mar-2016 05:09 am (UTC)
Чудесная колонка, глубокая и содержательная, со множеством интересных и метких наблюдений и выводов. Только я совершенно не понял, при чем тут христианство. К чему оно приклеено.

Даже о Бахе и Данте (авторами, куда более пропитанными религиозностью) пишут с гораздо меньшими дозами христианства. Хоть и не без упоминаний, конечно.
This page was loaded Sep 19th 2019, 10:09 pm GMT.