?

Log in

No account? Create an account
Дмитрий Львович Быков, писатель
"Хоть он и не сам ведет ЖЖ, но ведь кому-то поручил им заниматься?" (c)
Дмитрий Быков // "Дилетант", №7, июль 2016 года 
17th-Jul-2016 02:17 pm
berlin
«В каждом заборе должна быть дырка» ©

ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ ДМИТРИЯ БЫКОВА | подшивка журнала в формате PDF

john_galsworthy.jpg

МИХАИЛ СВЕТЛОВ

1

«Прохожий застынет и спросит тепло: кто это умер, приятель? Герои ответят: умер Светлов. Он был настоящий писатель». Эта шутливая автоэпитафия из стихотворения 1927 года «Живые герои» вполне справедлива: Светлов написал мало, и процент шедевров в его трехтомнике 1973 года — самом полном на сегодня собрании его сочинений — сравнительно невелик, но подлинность важней количественных факторов. Он был именно настоящий поэт, и больше скажу — поэт с чертами гения, и есть в его биографии характерное сходство с судьбой другого удушенного гения — Олеши. Тот тоже не мог писать в атмосфере тридцатых, искал спасения в драматургии (малоудачной), поскольку пьеса кормит лучше романа, одну напишешь — несколько лет питаешься; оба спивались, но так и не спились, поскольку, как справедливо заметил Валерий Попов, настоящий писатель ко всему, кроме литературы, относится по-дилетантски и даже полноценный запой ему не удается. Обоих помнят по нескольким расхожим и тоже не самым удачным цитатам: «Она прошумела мимо меня, как ветка, полная цветов и листьев» или «Гренадская волость в Испании есть», — и по множеству ресторанных острот, причем приписываются они обоим. «Швейцар, такси!» — «Я не швейцар, я адмирал!» — «Тогда катер». Сказал Олеша, но многие на моей памяти приписывали Светлову. Кстати, едва ли не больше всего в разговорах о нем раздражает меня это неизбежное упоминание о его остроумии: все равно что считать Достоевского гением рулетки, а Менделеева — непревзойденным изготовителем чемоданов. Было у них такое — назовем это хобби, — но, как в анекдоте, «Петр Ильич Чайковский дорог нам не только этим». Главное же — эти светловские шуточки (как он и задумывал, собственно) отвлекают наше внимание — как успешно отвлекали внимание современников — от подлинного и глубокого трагизма его судьбы. Они как-то мельчат его облик. Наверное, есть своеобразное мужество в том, чтобы сказать другу, собирающемуся навестить Светлова в больнице: «Старик, приходи с пивом, рак уже есть». Но как-то это... Грубо говоря, ему такое позволено, потому что он хозяин своей судьбы и вправе обставлять свою смерть любыми шутками; но нам, знающим его масштаб, это непозволительно. В одних женских мемуарах о нем я прочел: да, поэт он был не самый большой, но талантливый... Слово «талантливый» в разговоре о поэте почти оскорбительно, все равно что слово «умненькая», когда речь идет о студентке. Есть в нем налет снисходительности. Светлов был задуман поэтом есенинского масштаба, думаю я, и если он не ошарашивает читателя водопадом метафор, так ведь надо помнить, что время имажинизма закончилось уже в начале двадцатых, и следующему поколению советских поэтов — 1903-1910 годов рождения — надо было учиться говорить просто, почти буднично: время предполагало именно такую, скрытную, мужественную стратегию. И дело не только в эзоповой речи, в умолчаниях и шифровках, а в том, что пышная образность на излете Серебряного века была уже моветонной.

2

Светлов (1903-1964) жил, как поэт, — и, как подобает поэту, не смог писать в принципиально антипоэтическую, бесчеловечную эпоху; его поэтическое творчество, по сути, оборвалось в 1929 году, а в 1941-1945 он пережил краткий ренессанс, написав несколько блистательных стихотворений и как будто вернув себе прежнее вольное дыхание. В конце пятидесятых он выпустил несколько новых сборников, а за предсмертный цикл был удостоен Ленинской премии (она, в отличие от Сталинской, присуждалась и посмертно), — но это безнадежные попытки: всю половинчатость оттепели он сознавал и новой высоты взять уже не мог. Но и самая смерть его — смерть поэта: болезнь возникла в результате затяжной депрессии (сколько бы ни опровергали роль психологических причин в генезисе рака, история литературы знает слишком наглядные случаи; у поэтов, говорил Шкловский, своя физиология, от душевного состояния их здоровье зависит сильней, чем от курения или климата). Светлов сравнительно поздно женился на грузинской красавице Родам Амирэджиби, родной сестре легендарного классика, сидельца и беглеца Чабуа; жена была младше него двадцатью годами. Она ушла к знаменитому итальянскому физику, тоже беглецу, перебежавшему на советскую сторону в 1950 году, — Бруно Понтекорво. Светлов, совершенно не приспособненный к одинокому быту, об уходе жены шутил в своей манере: «Она любит петь грузинские песни и хором, а я — еврейские и один». Из-за ухода любимой женщины он и умер, и это еще одно доказательство его принадлежности к особому роду людей — фантастически храбрых в экстремальных обстоятельствах и катастрофически беспомощных в так называемой обыденности.

В советской поэзии, особенно во времена ее расцвета в двадцатые, принято было всем подыскивать зарубежный аналог: Уткин сам себя возводил к Байрону («Я плаваю, как Байрон, и играю на бильярде, как Маяковский!» — на что Маяковский заметил: «И бард поет, для сходства с Байроном на русский на язык прихрамывая»). Самого Маяковского сравнивали то с Рембо, то с Уитменом, Демьяна Бедного Пастернак называл «нашим Гансом Саксом», а Светлов, знамо, был наш советский Гейне — потому что сам вывел его в поэме «Ночные встречи», потому что сочетал иронию и лирику, потому что еврей, наконец. По воспоминаниям Якова Хелемского (и многих еще), Светлова это сравнение здорово раздражало. И не только потому, что оно чересчур комплиментарно (и как бы приписывает ему равнение на классика), а еще и потому, что оно неточно. Светлов — про другое: он поэт несостоявшейся утопии, поэт первого поколения, которое на руинах этой утопии родилось и осуществилось. Гейне — поэт романтической иронии, Светлов — поэт постромантический, снижающий интонацию, осмеивающий себя и собственные иллюзии, а главное — лишенный надежд на будущее: воспоминания есть, проектов — ноль.

Время нынче такое: человек не на месте,
И земля уж, как видно, не та под ногами.
Люди с богом когда-то работали вместе,
А потом отказались: мол, справимся сами.

Товарищ! Певец наступлений и пушек,
Ваятель красных человеческих статуй,
Простите меня,— я жалею старушек,
Но это — единственный мой недостаток.


У раннего Светлова много стихов про романтическое прошлое, но почти ничего — про будущее, ради которого погибали друзья. Победили совершенно не те силы, на которые автор делал ставку. Вероятно, лучшее стихотворение раннего Светлова совсем не «Гренада», в которой есть магия, но по большому счету нет содержания, а «В разведке». Я приведу его в сокращении, потому что в середине оно несколько провисает:

Поворачивали дула
В синем холоде штыков,
И звезда на нас взглянула
Из-за дымных облаков.
Наши кони шли понуро,
Слабо чуя повода.
Я сказал ему: — Меркурий
Называется звезда.
Перед боем больно тускло
Свет свой синий звезды льют...
И спросил он:
— А по-русски
Как Меркурия зовут?
Он сурово ждал ответа;
И ушла за облака
Иностранная планета,
Испугавшись мужика.
Тихо, тихо...
Редко, редко
Донесется скрип телег.
Мы с утра ушли в разведку,
Степь и травы — наш ночлег.
Тихо, тихо...
Мелко, мелко
Полночь брызнула свинцом,—
Мы попали в перестрелку,
Мы отсюда не уйдем.
Полночь пулями стучала,
Смерть в полуночи брела,
Пуля в лоб ему попала,
Пуля в грудь мою вошла.
Ночь звенела стременами,
Волочились повода,
И Меркурий плыл над нами —
Иностранная звезда.


Почему Меркурий? Потому что Гермес, бог торговли, ртуть, жидкий гибкий зыбкий металл. Он и победил героев, и пережил их. Вся романтика, вся «грамматика боя» заканчивается вот этим — победой иностранной звезды, которую так и не успели назвать по-русски. Почему Светлов стал знаменит и по-настоящему расцвел в 1927 году? Потому что этот переломный год — десятилетие Октября — как раз и обозначил конец советской утопии, торжество обывателя. НЭП свернут, но обыватель все равно победил, потому что великий проект не состоялся; всех, кто напоминает о великих планах и мечтах, — прежде всего Маяковского и его верный ЛЕФ — задвигают. Светлов — поэт именно этого ощущения: только что Меркурий нас боялся, а вот он опять выплыл из-за облаков и плывет над нами, а нас уже и нет.

Его ирония, его самоуничижение — отсюда. Всему его поколению присущ этот сардонический юмор, вечная ностальгия по революционной романтике и заболтанный, заговоренный страх перед будущим: Дементьев, Ушаков, из младших — Борис Корнилов, Берггольц, Чекмарев... Все они уверены в том, что поэту нет места в мире; все вспоминают революцию и Гражданскую войну не как череду зверств, но как упоительное время свободы и надежды, как героический прорыв, как одну бесконечную светлую зеленую летнюю ночь в степи, и среди этой степи по-бабелевски бродят женщины и кони... Светлов об этом написал довольно неуклюжие, но, кто бы сомневался, искренние стихи: «Ночь стоит у взорванного моста. Конница запуталась во мгле. Парень, презирающий удобства, умирает на сырой земле. Теплая полтавская погода стынет на запекшихся губах. Звезды девятнадцатого года потухают в молодых глазах. Он еще вздохнет, застонет еле, повернется набок и умрет. И к нему в простреленной шинели тихая пехота подойдет. Юношу стального поколенья похоронят посреди дорог, чтоб в Москве еще живущий Ленин на него рассчитывать не мог. Девушки ночами пишут письма, почтальоны ходят по земле, чтобы шла по далям живописным молодость в единственном числе». Из этого потом сделали песню. В принципе это, конечно, полное черт-те что — «парень, презирающий удобства»... что он делает на сырой земле?! Но кто же знал, что «удобства» в сознании читателей, испорченных квартирным вопросом, будут означать места общего пользования? Когда Евтушенко от имени бетонщицы писал «чуть вибратор на миг положу», он тоже ничего такого в виду не имел. А вообще-то для Светлова как раз характерно смешение лексики возвышенной и прозаической, почти бюрократической — сознательное снижение пафоса: «молодость в единственном числе» — это коряво, но хорошо, это снимает флер с поэтического штампа, так же действовали обэриуты, только грубей. «В Москве еще живущий Ленин» — тоже ужас, но «и к нему в простреленной шинели тихая пехота подойдет» — это опять хорошо, почти фольклорно, в этом источник мифологии Окуджавы, и вообще Светлов был как бы первой его репетицией, не самой удачной, но безусловно честной пробой. Когда-то в книжке об Окуджаве я посвятил целую главу их неявным, но безусловным совпадениям; напомним, что и первые советские авторские песни были написаны Светловым: «За зеленым забориком ты не можешь уснуть»... Застенчивость, сниженный пафос, мифологизированное прошлое, неясное будущее, сознание собственной неуместности, презрение к быту, или, скорей, беспомощность перед ним, все эти комиссары в пыльных шлемах и старые пиджаки — это атмосфера Светлова, приметы его лирики; и Лев Шилов вспоминал, что такие глаза, как на концертах Окуджавы, видел прежде только у слушателей Светлова на его редких, но всегда успешных и востребованных творческих вечерах. Люди, слушая Светлова, становились лучше — хотя бы только в собственных глазах; но ведь и это немало. Иногда хочется соответствовать этой самооценке, и глядишь — кто-нибудь делает доброе дело. Как Светлов попросил перед смертью сына Сандрика: «Тут у медсестры есть мальчик, сын, он плохо одет... сходи с ним в магазин, купи ему пальтишко... иногда очень просто сделать доброе дело».

И Окуджаву Светлов заметил, полюбил одним из первых. Даже выгнал из дому Смелякова, когда тот по пьяному делу Окуджаве нахамил. Все они, комсомольские поэты времен сталинской реакции, очень много пили: пожалуй, в этом смысле Светлов ближе всего к Ольге Берггольц, которая очень его любила и так же отчаянно пыталась забыть свою молодость. Правда, Берггольц арестовали (хотя через полгода выпустили, выбив на допросах ребенка), а Светлова эта чаша миновала; но для обоих война со всеми ее ужасами была едва ли не самым светлым воспоминанием. Потому что там они могли быть людьми и противостояли реальной опасности, а не выморочным призракам, присвоившим себе право называться властью.

3

Светлов принадлежал к тем, кто отважно противостоит настоящему врагу и пасует перед государственной машиной, тем, кто рожден бороться с чужими, но беспомощен перед своими. Это и есть признак истинной отваги. Есть много воспоминаний о его пьяноватых шуточках в конце пятидесятых, но очень мало свидетельств — потому что и свидетелей было мало — его поистине героического поведения в качестве военного корреспондента. Все, кто вспоминает о Светлове во фронтовой обстановке, поражаются его хладнокровию. Уж казалось бы, этот-то нервный и мнительный поэт, насмерть запуганный проработкой 1929 года, когда ему инкриминировался троцкизм, — должен был на фронте, тем более с армейским начальством, вести себя тише воды ниже травы — а он под бомбежками был хладнокровен, особистам дерзил, несколько раз на правах московского журналиста вытаскивал людей из-под трибунала... Дело в том что Светлов боялся не смерти, а унижения, как и положено поэту; смерть в бою — не унижение, а подвиг, а по советским меркам война была даже облегчением, о чем и Берггольц вспоминала. Ей, после полугода в застенках, блокада казалась просветом! «В грязи, во мраке, в холоде, в печали, где смерть, как тень, ходила по пятам, такими мы счастливыми бывали, такой свободой бурною дышали, что внуки позавидовали б нам!». И Светлов во время войны написал несколько первоклассных текстов: беру сейчас даже не поэму о Лизе Чайкиной — она как раз его героиня, в ее судьбе он увидел продолжение собственной «Рабфаковки»,— но прежде всего «Итальянца» и «Ангелов». В «Итальянце» очень откровенно и точно изображено преодоление штатской неготовности убивать, перерождение лирического героя, который даже в гражданскую никогда не упивался своей исторической правотой: все герои Светлова до «Итальянца» умирали, а не убивали. А в «Итальянце» — «Я стреляю, и нет справедливости справедливее пули моей». При столкновении с абсолютным злом никаких сомнений у Светлова нет. «Ангелы» — стихи о том, как солдата в бою защитили «придуманные мной» небесные воины. «Ангелы, придуманные мной, снова посетили шар земной» — почему снова? Да потому, что именно в честном бою, в однозначной, ясной, а я бы сказал — в религиозной ситуации ангелы снова начинают действовать; а до этого, в выморочных тридцатых, их не было. И странно, что у Окуджавы — светловского последователя и ученика — тоже есть стихотворение «Ангелы», и тоже военное.

4

Но вот вопрос, парадокс, к которому и не знаешь, как подступиться: все большие поэты его эпохи как-нибудь да отозвались на террор. Даже Маяковский, который сначала был этого террора апологетом, а незадолго до смерти, хоть и в черновике, заорал: «Коммунист и человек не может быть кровожаден!». А Светлов — тогда, во время событий, ни слова (его единственный хорошо известный текст тридцатых — «Каховка», снова ностальгия по гражданской, так себе песня, если честно), и потом, в пятидесятые, ничего, и в шестидесятых, когда уже набирала силу вторая, 1961 года, оттепель, — тоже ничего. Почему так? Запуган насмерть? Утратил дар в тридцатые, когда только пил, боялся и ненавидел? Разочаровался в коммунизме как таковом, и тогда ему уже действительно неважны нюансы — есть ли культ, нет ли культа, идея все равно обречена? Он ученик Маяковского в том смысле, что пытается утверждать коммунизм с человеческим лицом — с гуманизмом на флаге, с прокламированным чадолюбием, с иронией и самоиронией, сглаживающими железобетонные углы советской пропаганды, — и больше скажу, как бы мост от Маяковского к Окуджаве, который тоже поначалу искренне верил в человеческий социализм и первые хорошие вещи написал именно с этой верой. Светлов пятидесятых верит не в коммунизм, а в неубиваемую человечность, он все время напоминает людям, что они люди, — но напоминает без прежней уверенности, даже как-то просительно. И страшный вывод напрашивается: Светлов прежде всего человечен, он и в жизни удивляет этой мягкостью и добротой — не потому, конечно, что робеет и не осмеливается противостоять мерзости (с мерзавцами он как раз не церемонился), а потому, что такова его натура, склад души. Он прежде всего добрый, а в XX веке человечности уже недостаточно. И потому поэт огромного масштаба не реализовался — или реализовался в четверть своего роста: мало, мало быть человеком. XX век поделил людей на сверхлюдей и нелюдей, а человеком быть нельзя. «Будь или ангел, или демон». Сверхчеловеческие напряжения требуют сверхчеловеческой психологии. А напоминать людям, что они люди, — хорошо, конечно, но мало.

Ахматова говорила: «Я раньше не понимала, как вас могут любить такие разные люди, а теперь увидела вас — и понимаю». Но, может, это и не нужно — чтобы слишком многие любили? Саму Ахматову, осуществившегося гения, многие и до сих пор ненавидят, и никто ей не умиляется. И, может быть, это нормальная участь поэта?

Мне самому, если честно, страшно это писать,— но мне и саму эту статью писать было нелегко. Потому что я перечитал Светлова после долгой паузы — и не почувствовал прежней любви, а точней, чувствовал ее реже. Большинство поздних стихов, в которых меня когда-то многое трогало и даже восхищало, сейчас вообще проходят мимо сознания. А в прозаических его текстах, прежде всего в публицистике и воспоминаниях, — многое стало до обидного плоским. Что до драматургии — пьесы вроде «Глубокой провинции» и «Сказки» вызывают такую же неловкость, как чудовищный — и все равно талантливый — сценарий Олеши «Строгий юноша».

И преобладает чувство злобы — даже не на советскую власть, черт бы с ней, ее давно нету, и не она одна виновата в злоключениях Родины. Злоба — на человеческую природу, которая в этом самом кровавом веке обнаружила свою недостаточность. Свою ограниченность. Свою, боюсь, несостоятельность. А надо что-то совсем другое, то, к чему и звал Христос. Христос не ограничивался «иронией и жалостью», как мечтали диссиденты. Или уж, если на то пошло, ирония его была огненной, убийственной, а жалость — превышающей обычное человеческое сострадание. Человеческого страшно не хватает, человеческое страшно привлекательно и мило — но человеческому уже негде быть, и если ты хочешь сохраниться — тебе нужна новая этика. Иначе тебя раздавит фашизм, или любая национальная идея, или просто давление масс, которым ничего хорошего «не нада».

Вот я боюсь, что он это понял. Потому что был очень умным. И не это ли его сгубило, а личная трагедия была лишь довершением этой внутренней катастрофы — невозможности быть человеком и жить с людьми?

5

Правда, одну великую прозу он все же написал, доказав, что алкоголизм в XX столетии, особенно в России, был последним прибежищем гения.

Я говорю о незаконченном сказочном романе — предполагались десять частей, написаны две — «Повзрослевшие сказки». Это история о том, как у официанта умерла жена, и коллеги устроили ему поминки, он на них напился, и привиделся ему посетитель ресторана по фамилии Рубль. Дальше начинается пьяный бред, и вообще это вещь довольно бредовая, хоть и очень хорошо написанная — кратко, точно, сильно. Все-таки проза поэта — верный критерий для оценки его поэтического масштаба: чем лучше она поэту удается, тем больше его лирический масштаб. В общем, этот Рубль бросается с большой высоты и разбивается на десять гривенников, и судьба этих гривенников должна была составлять сюжет книги — как бы десять версий человеческой биографии в Стране Советов. Довольно жестокое чтение.

Его бредовые сказки — и такой же бредовый эскиз пьесы о разменной монете, своего рода советский «Фальшивый купон» — очень напоминают фантастику другого гениального алкоголика, Александра Шарова, моего любимого писателя, лучшего, пожалуй, советского сказочника. Но Шаров сумел свои замыслы довести до конца и написать очень похожий на «Повзрослевшие сказки» роман «Происшествие на Новом кладбище». Его издали через тридцать лет после смерти автора. И раскупили за три дня. Вы сейчас эту книгу нигде не найдете, а жаль — она лучше, глубже, страшней всей современной прозы, вместе взятой. Светлов просто не успел. А Шаров (1910–1984) — сумел. Они были и внешне похожи: худые, сплошное тело-вычитание, по слову Светлова,— высокие, насмешливые, оба с военным опытом, и оба спасали, кого могли, и оба страстно, самозабвенно, гениально спивались в конце сороковых. И слезно-сентиментальные сказки удавались обоим, и настоящими гуманистами были оба — и оба преодолевали эту несчастную человеческую природу, спасаясь в алкогольном бреду. Там являлись им странные, сюрреалистические фантазии — вроде «Повзрослевших сказок» Светлова и «Старых рукописей» Шарова.

Так что будь или ангел, или демон, или алкоголик. Тогда мир будет ловить тебя, но не поймает, как сказал в другом четном жестоком столетии другой гениальный и сильно пьющий человек.
This page was loaded Sep 19th 2019, 10:19 am GMT.