?

Log in

No account? Create an account
Дмитрий Львович Быков, писатель
"Хоть он и не сам ведет ЖЖ, но ведь кому-то поручил им заниматься?" (c)
Дмитрий Быков // "Дилетант", №11, ноябрь 2016 года 
27th-Oct-2016 12:44 am
berlin
Дмитрий Быков в программе ОДИН от 28-го октября 2016 года:

<...> То есть, к сожалению, здесь вывод Копполы верен: в мафиозной структуре или в казарменной структуре невозможно иначе расположить ниши, поставьте вы туда хоть человека с самой крепкой моралью. Это то, о чём я говорил в очерке о Леме. Очень многие оспаривают почему-то эту мысль простую, как мычание, — что система не может перепрограммировать сама себя, что маска не может быть другой. К сожалению, многие до сих пор верят, что человек может сам себя изнутри перестроить и система сама себе может изнутри перестроить. Но это, к сожалению, невозможно. Она отольётся в ту же самую форму. Только вышестоящая, вышеорганизованная структура извне способна что-то сделать с ней. Таково во всяком случае моё мнение. И я не очень себе представляю, какой другой дон мог бы получиться из самого обаятельного персонажа. <...>

«В каждом заборе должна быть дырка» ©

ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ ДМИТРИЯ БЫКОВА | подшивка журнала в формате PDF

Stanisław Lem


Станислав Лем

1

Чем больше мы знаем о Леме, тем меньше его понимаем. Кажется, издано все — эссе, рецензии, интервью, записные книжки, переписка; вышли подробные биографии на главных языках, в одной России за последний год две; жизнь Лема описана им самим, да и не так много в ней было событий. И тем не менее, чтобы рассказать о нем правду и хоть приблизительно разобраться в эволюции его взглядов, нам придется пересмотреть ни много ни мало всю историю XX века. Потому что Лем принадлежит к числу тех весьма немногих художников, которые никак не вписываются в исторические схемы. Коротко говоря, Лем знаменует собою отказ от прежней концепции человека и конец проекта «человек» как такового. Главные его тексты складываются в летопись расчеловечивания, и если был на свете человек, который больше других сделал для развенчания антропоморфных представлений о Боге и мире,— то это он. У Лема очень мало человеческих эмоций, и единственная его эмоциональная доминанта, которую можно разглядеть и в эссе, и в романах, и даже в юмористических его вещах,— бесконечная тоска одинокого сверхразума, печаль выродка в мире людей. Ему не с кем поделиться мыслями — других таких нет; он ни от кого не слышит отклика, людские страсти ему даже не забавны. Это не тоска Бога — Богу-то как раз есть с кем поговорить, он все это создал, все носит его черты; это именно печаль инопланетного существа среди людей, по-своему очень милых, но совершенно чужих. Вдобавок Лем сознает обреченность их цивилизации, а сам он бессмертен, как Камил у Стругацких в «Далекой Радуге» — человек-машина, обреченный вновь и вновь выживать в бесконечных апокалипсисах.

Всегда ли Лем таким был? Наверное, не всегда. Он жертва мировой войны, которая и показала ему наглядней, чем все прочие события XX века: история, какой мы ее знали, закончилась. Человечество подошло к финалу, заглянуло в бездну и никогда не будет прежним. Лем «сдвинулся» — или, если хотите, тронулся, но со знаком плюс,— не сразу, потому что иногда травма дает о себе знать годы спустя, на гуманистической и даже на коммунистической инерции он написал «Астронавтов» и «Магелланово облако», два первых своих романа, которые не разрешал перепечатывать. В них уже есть лемовское, особенно в первом, в тех главах, где описывается венерианская цивилизация с ее неостановимыми заводами, производящими нечто бесконечное и бессмысленное; непостижимость мира — поданная через распространенную в то время метафору Контакта,— уже там есть. Но настоящий Лем начался в «Возвращения со звезд», с «Эдема»,— с романов, в которых мир представал принципиально непостижимым и, главное, чрезвычайно негостеприимным для человека. Большой антропный принцип,— согласно которому, грубо говоря, все тут для нас,— вызывал у Лема мрачный, дребезжащий смешок (он вообще отзывался о человечестве нелестно, особенно презрительно — о журналистах, кинематографистах и о большинстве политиков). «Космос не приспособлен для нас, именно поэтому мы никогда от него не откажемся» — эта обреченная, а в общем, и гордая мысль высказана в «Насморке», и если заменить космос на мир — а в чем, собственно разница? — получится своего рода девиз. Меня никто тут не ждет, именно поэтому я тут буду; если вдуматься, эта фраза описывает, скажем, все шекспировские трагедии.

2

Характер своей травмы Лем описал только в «Гласе Господа», написанном сорок лет спустя — вот как долго он не решался рассказать о себе главное: «Он покинул родину в тридцать лет, один как перст: вся семья его была уничтожена». (Все родственники Лема, польские евреи, погибли во время оккупации Польши; его семья спаслась благодаря поддельным документам,— Д.Б.).

«Раппопорт рассказал, как у него на глазах — кажется, в 1942 году — происходила массовая экзекуция в его родном городе.

Его схватили на улице вместе с другими случайными прохожими; их расстреливали группами во дворе недавно разбомбленной тюрьмы, одно крыло которой еще горело. Раппопорт описывал подробности этой операции очень спокойно. Одни впали в странное оцепенение, другие пытались спастись — самыми безумными способами. Раппопорту запомнился молодой человек, который, подбежав к немецкому жандарму, начал кричать, что он не еврей,— но кричал он это по-еврейски (на идиш), видимо, не зная немецкого языка. Раппопорт ощутил сумасшедший комизм ситуации; и тут всего важнее для него стало сберечь до конца ясность сознания — ту самую, что позволяла ему смотреть на эту сцену с интеллектуальной дистанции. Однако для этого необходимо было найти какую-то ценность вовне, какую-то опору для ума; а так как никакой опоры у него не было, он решил уверовать в перевоплощение, хотя бы на пятнадцать двадцать минут — этого ему бы хватило. Но уверовать отвлеченно, абстрактно не получалось никак, и тогда он выбрал среди офицеров, стоявших поодаль от места казни, одного, который выделялся своим обликом.

Раппопорт описал его так, будто смотрел на фотографию. Это был бог войны — молодой, статный, высокий; серебряное шитье его мундира словно бы поседело или подернулось пеплом от жара. Он был в полном боевом снаряжении — "Железный крест" у воротника, бинокль в футляре на груди, глубокий шлем, револьвер в кобуре, для удобства сдвинутый к пряжке ремня; рукой в перчатке он держал чистый, аккуратно сложенный платок, который время от времени прикладывал к носу. Он внушил себе, что в тот миг, когда его, Раппопорта, расстреляют, он перевоплотится в этого немца.

Он прекрасно сознавал, что это совершенный вздор с точки зрения любой метафизической доктрины, включая само учение о перевоплощении, ведь "место в теле" было уже занято. Но это как-то ему не мешало,— напротив, чем дольше и чем более жадно всматривался он в своего избранника, тем упорнее цеплялось его сознание за нелепую мысль, призванную служить ему опорой до последнего мига; тот человек словно бы возвращал ему надежду, нес ему помощь.

Хотя Раппопорт и об этом говорил совершенно спокойно, в его словах мне почудилось что-то вроде восхищения "молодым божеством", которое так мастерски дирижировало всей операцией, не двигаясь с места, не крича, не впадая в полупьяный транс пинков и ударов,— не то что его подчиненные с железными бляхами на груди. Раппопорт вдруг понял, почему они именно так и должны поступать: палачи прятались от своих жертв за стеной ненависти, а ненависть не могли бы разжечь в себе без жестокостей и поэтому колотили евреев прикладами; им нужно было, чтобы кровь текла из рассеченных голов, коркой засыхая на лицах, превращая их в нечто уродливое, нечеловеческое и тем самым — повторяю за Раппопортом — не оставляя места для ужаса или жалости.

Но молодое божество в мундире, обшитом пепельно-сизой серебристой тесьмой, не нуждалось в подобных приемах, чтобы выполнять свои обязанности безупречно».


Дальше Раппопорт чудом спасся, но не потому, что его помиловали, а потому, что у немцев поменялись их непостижимые планы. Скажем сразу, что Лема не интересует этика — именно потому, что она не интересует Бога или по крайней мере радикально отличается от божественной; удивительно, но во всем обширном корпусе лемовских трудов, даже ранних, этические проблемы не затрагиваются вовсе — «слишком человеческое». Кажется, его и «Солярис» Тарковского раздражал именно тем, что метафизическая, строгая, религиозная проблема Контакта решается там в этическом плане. Этика только мешает метафизике, затуманивает картину. Бог, по Лему,— так ему, вероятно, казалось в худшие минуты, а они в его жизни преобладали,— подобен немецкому офицеру среди евреев: он абсолютно прекрасен (как прекрасны, например, пейзажи Соляриса), равнодушен (или по крайней мере мы не понимаем его эмоций) и принципиально непостижим. Такое представление о Господе можно было вынести только из мировой войны, причем только будучи евреем и имея, стало быть, тройной опыт: опыт еврея в Польше (то есть чужака, которого в критический момент предали другие, тоже обреченные); опыт католического мыслителя (Лем вдумчиво читал патристику); и вдобавок опыт интеллигента (Лем вырос в интеллигентской среде и ненавидел ее иллюзии, вообще коллективные гипнозы, распространенные убеждения и диктат среды). Добавьте к этому первое медицинское образование, работу в анатомическом театре (сказавшуюся в работе над «Расследованием» с его атмосферой моргов, со всеми этими туманами, котятами и ожившими покойниками), отсутствие какого-либо восхищения перед человеческой природой и глубочайший скепсис по поводу преобладающей, ликующей глупости. У Лема был каббалистический, параноидальный интеллект математика, и в силу одного этого он не мог, конечно, быть плоским атеистом; верней, убеждения у него могли быть какие угодно, но как художник он всю жизнь только и делал, что изучал почерк Творца, открывал его инварианты, сюжетные схемы, устойчивые комплексы примет. Некоторые его методы он, кажется, открыл; разумеется, это капля в море — как «лягушачья икра» в «Гласе Господа» была ничтожной частью нейтринного послания; но эти открытия — художественные по своей природе — важней всех его технических прозрений вроде миниатюризации оружия, нанороботов или виртуальной реальности.

3

Первое такое открытие, наиболее ярко описанное в итоговом романе «Фиаско»,— и такое название итогового романа более чем характерно,— сводится к тому, что Другой непостижим, а если и постигается, то в миг пограничных, точней, предсмертных состояний, так что о нем уже никому не расскажешь; последние слова романа — «Он увидел квинтян»,— но увидел тогда, когда уже не мог об этом поведать. Речь идет о тотальной непостижимости мира, о невозможности проникновения в чужую психику, о бесконечном многообразии цивилизаций (ни одна из которых не будет подобна нашей). Космос иногда враждебен, как в ранних «Астронавтах», но чаще равнодушен, что гораздо страшней. Даже в «Солярисе» — который стал самым известным лемовским романом только потому, что речь там все-таки идет о любви, о частном случае рокового взаимонепонимания и несовместимости,— мы понятия не имеем о мотивах Океана: Тарковский считает, что Океан — наша совесть, а Лем оставляет читателю множество вариантов. А может, Океан воссоздает не тех, перед кем мы виноваты, а тех, кого мы любили? Может, он нам приятное хочет сделать? Единственная адекватная эмоция при столкновении с миром — восхищение его бесконечным холодом, равнодушным совершенством, его способностью без нас обходиться.

Второе открытие — точней, вторая тема, к которой постоянно обращается Лем,— догадка о том, что ни одно явление не имеет единственной причины, а порождается огромным комплексом разномасштабных причин, сошедшихся в неповторимой комбинации. Попытка навязать миру логику — всегда насилие. Почему передвигаются трупы в английских моргах? Мы никогда этого не поймем, в наших силах лишь заметить, что это всегда происходит во время тумана, в ночь крупной автокатастрофы и при этом всегда обнаруживается неподалеку маленький детеныш животного, котик или песик. То есть, по мысли Лема, мы никогда не можем установить причину события — но можем (и должны) распознать максимум сопутствующих ему факторов. Оно не порождается, а сопровождается этими факторами. «Причина» — вообще человеческий термин: потолок наших возможностей — осознать любое явление как комплекс устойчивых примет. Это позволяет по крайней мере что-то прогнозировать. Мы не понимаем, почему в известный момент авторитарный режим с неизбежностью начинает войну — в человеческой природе тут дело, в экономике или в космических излучениях; но мы замечаем, что изменение риторики, экономические проблемы, дебилизация плюс иногда грибное лето стабильно приводят к международным осложнениям. И не факт, что грибное лето играет тут второстепенную роль.

Позже, в «Насморке», он пошел дальше, представив каждое событие как сумму несопоставимых, принципиально разноприродных факторов: бальзам для ращения волос, жара, жареные орехи и т. д. приводили абсолютно разных людей к безумию и резкой перемене всего образа жизни. Причем постичь это главный герой смог только потому, что поставил эксперимент на себе — это наш единственный способ познать другого, и то, конечно, не полностью.

Следующее его открытие состоит в том, что система не может перепрограммировать сама себя, изменить собственное предназначение,— влиять на нее возможно только извне, причем влияющий должен быть на порядок сложней (отсюда его невидимость; по Лему, сложное невидимо для простого, оно просто исчезает из поля его зрения). Эта проблема исследована в «Маске» — самой популярной и парадоксальной его повести. Там машина понимает, что должна убить человека, и не хочет этого делать, но чем упорнее она избегает участи, тем вернее к ней приближается. Нам не дано переписать собственную программу, она в нас заложена, и любая «перемена участи», вплоть до ухода в монастырь, будет приводить нас к тому же запрограммированному результату. Медный таз не может вообразить себя деревянным; точней, вообразить-то он может что угодно, но пресловутая свобода воли ограничена наличными данными, и шире штанов не зашагаешь.

Главным механизмом самозащиты и главным инструментом развития является память; культура — разновидность памяти («Непобедимый»). Именно стирание памяти делает человека беззащитным и в конечном счете бессмысленным; единственная доступная человечеству задача — накопление этой памяти. Никакой другой эволюции у человека нет, биологический носитель не изменится, и главным направлением эволюции станет постепенное сращивание человека с машиной, всякого рода носимые технологии. Об этом — «Сумма технологии», где предсказаны, и весьма точно, главные направления этой машинной эволюции. Там же доказано, что «разумность» не является преимуществом и цель эволюции (если у нее есть цель, или если говорить о ней как о метафоре) заключается не в усовершенствовании разума, а скорее в повышении адаптивности, обучаемости и скорости. Интересно, что в «Дознании» — одном из самых популярных лемовских рассказов,— спасительна оказалась именно способность человека совершать ошибки, которой нет у робота; ошибочно матричное, предсказуемое поведение. Надо уметь отпрыгнуть, перевернуться, выскочить за рамки стандарта. Всякая цивилизация обречена, но человек несовершенен и потому пока выкручивается. Иными словами, законы эволюции компенсируются небрежностью их исполнения.

Предосторожности бессмысленны, ибо мир непредсказуем. Параноидальная попытка предсказать и учесть все ведет к катастрофе («Арахна»), а самый верный способ действовать — как ни странно, интуитивный. Самый разумный, рациональный, интеллектуальный из фантастов XX века ненавидел разум и тяготился им, ибо разум — великий обманщик: ему кажется, что он знает все, а он не знает ничего.

Но еще одну закономерность Божественного плана Лем в «Гласе Господа» все же уловил. Не следует, конечно, приписывать Господу нашу этику, но какая-то прохладная ирония в этом чувствуется: вещество чрезвычайной разрушительной силы обладает ничтожной точностью попадания. Маленькое количество смертоносного вещества можно послать в загаданную точку прицельно, а несколько большие количества — чем больше, тем хаотичнее,— взорвутся непредсказуемо. То есть злу недодано чего- то рокового: точности, может быть. Зло вообще давно победило бы, если бы не изначальный конструктивный просчет, заложенный в него вполне сознательно. (Двадцать лет спустя Борис Стругацкий в «Бессильных мира сего» уточнил эту догадку: в любом сообществе, даже самом сектантском, присутствует убийственный для него разрушитель его замыслов, так называемый «Ядозуб»,— и потому ни одно грозное умозрение еще не осуществилось).

Есть у Лема и некоторые социальные прогнозы — в этой области, правда, он более художник, чем мыслитель, потому что зрелище человеческой глупости всегда его вдохновляет; это его среда. «В моей работе мне никто не помогал, а перечень тех, кто мне мешал, занял бы слишком много места», говорит Йон Тихий. Так вот, в кафкианском романе «Рукопись, найденная в ванной», интонации и даже отдельные эпизоды которого очень сходны с институтской частью «Улитки на склоне»,— Лем делает (точней, оставляет читателю) парадоксальный вывод о том, что хотя бессмыслица и является основой всякого тоталитаризма (подчиняться осмысленному террору все-таки не так обидно),— эта бессмыслица не должна достигать критического уровня. Система гибнет не от внешнего воздействия, а от собственной энтропии, от неизбежного в вертикальных обществах нарастания гротеска. Гротеск и есть смертельный диагноз, и катастрофа наступает тогда, когда перестает быть страшно и становится смешно.

В этом смысле Лем — великий утешитель, потому что уже стало.

4

Чтение Лема необычайно успокоительно, духоподъемно и душеполезно, потому что споры об этике бессмысленны и только раздражают нервы, а размышления о внечеловеческом, прохладные и абстрактные, наводят легкую мечтательность. Лем вообще становился все безэмоциональнее — и даже от литературы, которая неизбежно будит эмоции (как секс неизбежно порождает человеческую привязанность), он с середины восьмидесятых отошел. Для него оптимальным жанром стал пересказ ненаписанных книг, изложение конспектов, описание проектов — и интеллектуальных дискуссий, ими порождаемых. Рецензии на ненаписанные книги роднят его с Борхесом, на которого он вообще похож (не зря великий русский фантаст Михаил Успенский называл Лема обкурившимся Борхесом, а Питера Уоттса — обкурившимся Лемом). Когда Лем описывает титанов соляристики, ученых, спорящих о Гласе Господа, или главные научные дилеммы будущего,— читать его любо-дорого, потому что нет ничего интересней этой холодной насмешливой мысли, свободной от всякой будничной грязи. Невозможно же думать о быте, о браке, о любовных ссорах,— когда в нашем распоряжении столько всего! Все равно что нюхать носки, когда перед тобой... ну не знаю... искусственный, но неотразимо привлекательный аромат — «Ландыш серебристый». Лем способен успокоить, и даже усыпить, и даже утешить любого невротика — стоит прочесть или перечесть «Голема XIV» (отсылка к Майринку неслучайна — Лем, как все большие писатели Восточной Европы, продолжает австро-венгерскую традицию; его ближайшие предшественники — Кафка, Майринк и Перуц, на последнего он похож и стилистически, и внешне). Конечно, мир развивается не совсем так, как предсказал Лем (ибо победителями нас делает способность ошибаться); конечно, развитие человечества и эволюция социума определяются — увы или слава Богу не только наукой, но и причинами иррациональными. Однако в одном прогнозы Лема сбылись уж точно: чем дальше человек будет развиваться, тем относительнее будет ему казаться собственное знание; чтобы превзойти разум, надо его отринуть. Роль иррационального в мире возрастает — это, в сущности, и есть постмодерн, реакция на модерн с его торжеством рационализма; беда в том, что единственной альтернативой разуму является скотство, что мы и наблюдаем в промышленных количествах.

5

Лем породил особого читателя — сноба, чаще всего представителя технической интеллигенции (для гуманитариев он холодноват), который ищет в лемовской фантастике не ответов на вечные вопросы, а положительной самоидентификации. Он умный, и ему хочется уважать себя за это. Впрочем, еще чаще он неумен и считает себя умным лишь на том основании, что читал «Сумму технологии» или «Рассказы о пилоте Пирксе». Это довольно противная публика, все они полагают себя всезнайками и на любое высказывание о своем кумире реагируют презрительно (собственно, кроме как презирать, они ничего и не умеют). Для этой публики характерен тяжеловесный многословный юмор — примерно как в «звездных дневниках Йона Тихого», но хуже. Эти люди считают Лема мыслителем, а всех остальных болтунами.

Что говорить, автор в ответе за читателя, за тот тип поклонника, который он породил; и Бродский отвечает за своих чрезвычайно неприятных, самовлюбленных поклонников и занудных квазинаучных толкователей, и некоторые наши современники, создающие вокруг себя секты или ничего для этого не делающие, но порождающие сектантскую аудиторию,— называть их не будем. Лем в ответе за самовлюбленных технократов, с умным видом рассуждающих о путях развития всего и о катастрофическим падении нравов. Лему трудно подражать, но его брюзжание легко имитировать. Словом, читатель Лема — не самый приятный читатель.

Но у пана Станислава было то, чего нет у его фанатов: высокая, пронзительная печаль, не проходящее ни на минуту отчаяние, величайшая горечь по поводу человеческой участи, по поводу неудачного в целом проекта, который дал такие блестящие образцы свободной мысли! А сколько художников! А сколько героев! Не зря Крис, когда Океану посылают его энцефалограмму, старается думать о великих именах соляристики: эти мысли возвышают, хотя сам Контакт закончился, как всегда, поражением. И отсюда вторая эмоция Лема — которая тоже не дана его поклонникам, лопающимся от самовосхищения: Лем гордится человеком — именно потому, что усилия его оказались тщетны. Лем любит человека за этот бесцельный и бессмысленный героизм, он преклоняется перед масштабом его подвига, он восхищается тем, как отважно противопоставляет это насекомое свою жажду ответа и понимания — холодным космическим глубинам, где обитает непостижимый Бог. Бог вряд ли заботится о каждом, да вряд ли это и нужно,— заботиться друг о друге должны сами эти насекомые; но Богу бывает интересно. И Лем не зря в «Големе XIV» называет единственную общую черту разума и сверхразума: любопытство.

Именно любопытством, а не жаждой доминирования, движется история. Именно из любопытства он писал и думал — и благородная эта черта, которую Пушкин считал основой этики наряду с отсутствием душевной лени, делает его идеи заразительными, а тексты бессмертными.

Тоска и гордость — вот эмоциональные доминанты его мира.

Поэтому его будут читать, пока не разучатся это делать вообще — каковой вариант он тоже предусматривал.
Comments 
27th-Oct-2016 04:17 am (UTC)
Несколько странно видеть мнение, будто Лем пренебрегал вопросами этики. По иным его произведениям представляется, что он вообще ничего не ценил, кроме этих вопросов.

В "Кибериаде" изображены демиурги божественной силы, перед которыми технических препятствий нет в принципе. При этом их работа часто сложна и невыполнима, потому что их усилия расшибаются о морально-этические вопросы, от которых герои отмахнуться не могут.

Изгнанный тиран просит тебя вернуть королество? Но так делать недопустимо, и ты изготавливаешь ему механическое игрушечное. Но ты сделал это слишком качественно - и получается создал страдание и пытки, а не просто изобразил их. Что ты будешь делать - отнимешь у него этих подданных? Но ты создал их вассалами и крепостными, они все равно выберут себе мучителя. Переделаешь им сознание и наклонности? Но это будет убийством. Уничтожишь их?..

"Учился ты как последний лентяй, как слегка одаренный идиот, а я смотрел на это сквозь пальцы, потому что был ты умельцем в вещах низких, таких, какими часовщики хвалятся. Думал я, что со временем ум твой дорастет и дозреет. Доработался до преступления, неплохо! Может, не знаешь, что запрещается разрушать или подавлять разум, однажды созданный? Так, говоришь, речь шла только о всеобщем счастье? По пути же ты, с любовью и благожелательностью, одних существ огнем палил, других - топил как мышей, заточал, запирал, казнил, ноги им ломал, а под конец, как я понял, дошел до братоубийства? Для всеобщего благодетеля и универсального благожелателя – совсем неплохо!

Значит, ты считаешь, что раз в данный момент твоего двойника нет среди живых, то тем самым не существует и проблемы его воскрешения? Перепутал физику с этикой! Остается только за лом хвататься! С точки зрения физики все равно - ты живешь, либо тот Трурль, либо оба, либо ни один, бегаю я вприпрыжку или в гробу лежу, потому что в физике нет состояний подлых и благородных, добрых и злых, а только то, что есть - существует, и точка. Но, о наиглупейший из моих учеников, с точки зрения нематериальных ценностей, то есть с точки зрения этики, все выглядит иначе! Потому что если бы ты выключил машину, желая только, чтобы твой цифровой брат заснул сном как смерть крепким, если бы ты намеревался, вынимая вилку из розетки, снова воткнуть ее туда утром, то проблемы братоубийства - совершенного тобой преступления - вообще бы не существовало. Но пошевели мозгами, и поймешь, чем с физической точки зрения различаются эти две ситуации - та, в которой ты выключаешь машину на одну ночь с невинным умыслом и та, в которой ты делаешь то же самое, намереваясь на веки умертвить цифрового Трурля! Вот именно - с физической точки зрения не различаются они ничем, ничем, ничем!!! - грохотал он как иерихонская труба. - Только теперь заглянул я в пропасть твоего невежества и содрогнулся! Как же это? Значит, ты считаешь, что того, кто спит под наркозом сном, глубоким как сама смерть, можно безнаказанно растворить в серной кислоте, либо выстрелить им из пушки, поскольку его сознание не функционирует?"

Edited at 2016-10-27 06:52 am (UTC)
27th-Oct-2016 10:43 am (UTC)
Интересно, но вставки автора "от себя" сильно портят впечатление. Например, внезапное "Мы не понимаем, почему в известный момент авторитарный режим с неизбежностью начинает войну". Да нет никакой неизбежности, а есть овердофига не воевавших десятилетиями авторитарных режимов.

Про этику у Лема уже сказали.
"Самый разумный, рациональный, интеллектуальный из фантастов XX века ненавидел разум и тяготился им, ибо разум — великий обманщик" - это-то откуда? Где Быков ненависть к разуму увидел, я не понимаю. И Пиркс, и персонажи Кибериады, и Йон Тихий своим разумом активно пользуются, и по моему, вполне симпатичны Лему при этом.

"система не может перепрограммировать сама себя, изменить собственное предназначение,— влиять на нее возможно только извне" - тоже довольно сомнительно, см. ту же систему робо-подданных для диктатора в Кибериаде.

В общем, впечатление от текста, как от булочки с изюмом и ржавыми гвоздями.
29th-Oct-2016 06:55 am (UTC)
Это довольно противная публика, все они полагают себя всезнайками и на любое высказывание о своем кумире реагируют презрительно (собственно, кроме как презирать, они ничего и не умеют).
Дмитрий Львович должно быть не пользуется ни автомобилем, ни телефоном, осмеливаясь утверждать что технократы "ничего не умеют". Это уж скорее мастера болтологии ничего не умеют.

Вот если бы в мире действовала магия и заклинания, мастера словесности действительно бы "что-то умели". Но покуда магии нет, а НЛП - не наука, приходится оперировать неживыми вещами, подчиняющимися косным законам. А законы эти без усиленной доли скептицизма не познать и не подчинить. Так что то, что Быков недальновидно принимает за "презирать", на самом деле есть просто гипертрофированный скептицизм по отношению ко всяческой туфте. Ну так не гони туфту - и будет тебе счастье и почтение со стороны технократов!

Edited at 2016-10-29 07:22 am (UTC)
5th-Dec-2018 04:32 pm (UTC)
Быков пишет:
«Это довольно противная публика, все они полагают себя всезнайками и на любое высказывание о своем кумире реагируют презрительно (собственно, кроме как презирать, они ничего и не умеют).»

Воистину так! Ответ Быкову готов заранее (читайте классику):
«Гуманитарное образование — тяжёлый груз. Правда, его неподъёмность относительно легко регулируется успехами вино-водочной промышленности.
     Технарям проще: они пьют от радости. Гуманитарий пьёт от горя. Его подозрения, что не всё так гладко с таблицей умножения, лишь недавно стали хоть как-то нивелироваться очевидными успехами церкви в её триумфальном шествии по мрачным задворкам общественного сознания.
     Особенное скотство людей с высшим техническим образованием, равно как и других работников коммунальных служб, состоит в их дьявольской осведомленности. Они вечно знают больше, чем им положено. Например, что Люссак, оказывается, был Гей. Или что такое, допустим, перепускной клапан. Ну, и знали б себе! Так, нет! - они, как выясняется, еще и читали Кьеркегора, читать которого, вообще-то, полагалось именно мне.
»

Edited at 2018-12-05 04:35 pm (UTC)
This page was loaded Sep 16th 2019, 10:35 pm GMT.