jewsejka wrote in ru_bykov

Categories:

Дмитрий Быков // "Дилетант", №2, февраль 2017 года

«В каждом заборе должна быть дырка» ©

ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ ДМИТРИЯ БЫКОВА | подшивка журнала в формате PDF



БОРИС САВИНКОВ

1

Даже и сто лет спустя — а во дни столетия двух русских революций 1917 года о Савинкове наверняка вспомнят многократно — разобраться в его фигуре непросто, и не в литературных его талантах тут проблема. Начнем с того, что Савинков никакой не писатель: для писателя биографические обстоятельства все-таки вторичны, не ими он интересен. Литература — побочный эффект его основных занятий, которые верней всего будет определить как политический террор (со смыслом этого понятия нам предстоит разобраться отдельно). Его проза представляет интерес лишь как косвенная, то есть замаскированная, автобиография террориста. Почему так вышло? Ну, вероятно, в первую очередь потому, что настоящие писатели в террор не идут, они слишком во многом сомневаются, проникать в чужую душу им некогда, а в свою страшно.

Проза Савинкова — сочинения нового человека, безусловно и безупречно оригинального; это такое порождение русской реальности, больное, парадоксальное, очень интересное, в том числе для себя. Он пытается отрефлексировать, что же он такое, — рефлексия, в отличие от морали, универсальна и всем присуща. Именно любопытство по отношению к себе было главным стимулом его сочинительства, главным мотивом его прозы: действую, а сам наблюдаю и не совсем понимаю, как это я так действую и ничего мне за это не делается. А?!

В моей теории литературных инкарнаций нет ничего мистического — просто в одни и те же времена появляются сходные типы. Писатель-террорист, создатель эффективной боевой организации, воспитатель молодежи, любитель риска и в некотором отношении большой пижон, известный в литературе под псевдонимом, — это повторилось почти буквально; любопытно, что настоящая фамилия Лимонова как раз Савенко. Просто Лимонов как раз писатель par excellence, и НБП скорей побочное, а не основное его занятие; стало быть, душа этого типажа эволюционирует именно в сторону эстетики, все больше интересуется писательством, а не разнообразными поводами к нему. Но доминирующая эмоция одна — изучение нового антропологического типа на собственном примере, иногда с любованием, иногда с ужасом, чаще всего с холодноватым любопытством: как это я вот такой? И пишут они, конечно, только о себе, из личного опыта, поскольку главная задача состоит в разнообразном запечатлении себя. «Я в мыслях подержу другого человека чуть-чуть на краткий миг... и снова отпущу. И редко-редко есть такие люди, чтоб полчаса их в голове держать. Все остальное время я есть сам. Баюкаю себя — ласкаю — глажу...»

Савинков этим и занимался. Просто лимоновской самоиронии, да и лимоновского пластического дара у него не было вовсе. Но стихи он писал (так и тянет сказать «стишки он пописывал»). С Лимоновым, конечно, никакого сравнения, но на уровне тогдашнего мейнстрима:

Когда принесут мой гроб,
Пес домашний залает
И жена поцелует в лоб,
А потом меня закопают.
Глухо стукнет земля,
Сомкнется желтая глина,
И не будет уже того господина,
Который называл себя: я.
Этот господин в котелке,
С подстриженными усами.
Он часто сидел между нами
Или пил в уголке.
Он родился, потом убил,
Потом любил,
Потом скучал,
Потом играл,
Потом писал,
Потом скончался.
Я не знаю, как он по имени назывался
И зачем свой путь совершил.
Одним меньше. Вам и мне все равно.
Он со всеми давно попрощался.
Когда принесут мой гроб,
Пес домашний залает
И жена поцелует в лоб,
А потом меня закопают.
Глухо стукнет земля,
Сомкнется желтая глина,
И не будет того господина,
Который называл себя: я...


Впрочем, известное сходство есть — не только тематическое, но даже и формальное. Чему учится душа в перерывах между воплощениями? В России, по крайней мере, она учится писать, потому что, кроме литературы, тут ничего по-настоящему интересного не происходит.

2

Как и у всех писателей, для которых писательство не было самоцелью — а служило лишь попыткой разобраться в себе или самооправдаться, — в Савинкове интересней всего не тексты, а биография. Биография была действительно бурная и столь путаная, что полноценной книги о нем мы до сих пор не имеем, а пора бы. Лучшую статью о нем — в качестве предисловия к перестроечному (1990) переизданию романа «То, чего не было» — написал историк и прозаик Юрий Давыдов, к ней и сегодня нечего добавить. Савинков прожил сорок шесть лет. Родился в Харькове 19 (по старому стилю) января 1879 года. Детство и юность провел в Варшаве, где отец служил товарищем прокурора. Отец умер в лечебнице для душевнобольных, старший брат, тоже революционер, покончил с собой в ссылке. Первым браком автор «Коня бледного» был женат на дочери Глеба Успенского, тоже умершего в состоянии умопомешательства. Я не хочу тем самым показать анамнез и среду Савинкова как пространство сплошной патологии, просто концентрация безумия вокруг него в самом деле показательна; вообще три лейтмотива русской жизни начала XX века — суициды, сумасшествие, террор — в его биографии представлены изобильно, но это делает его не патологическим, а скорее типическим случаем. Первый арест — 1897 год, за участие в революционных кружках; потом еще три кратковременных ареста и ссылка в Вологду, откуда он сбежал в Женеву. За границей он примкнул к эсерам и вошел в БО — легендарную «Боевую организацию», которая у Акунина элегантно переименована в БГ («Боевую группу»). Возглавлял ее Евно Фишелевич Азеф, персонаж изумительный. Наиболее подробный и основательный очерк о нем написал Алданов, к этому тексту я и отсылаю читателя. Провокатор был самым популярным героем русской словесности Серебряного века, наряду с террористом. Достоевский увидел бесовщину русской революции, но не увидел ее святости. Соответственно одни — как, скажем, Гиппиус — увидели в террористах святых новой религии, апостолов новой веры, заинтересовались их опытом, похожим на религиозный, а другие — поумней и поосторожней — поняли, что правоты нет ни за революционной, ни за охранительной стороной. И революционеры были довольно плоскими людьми, рыцарями одной идеи, и консерваторы были не столько защитниками старых ценностей, сколько трусами или карьеристами. Ситуация эта всегда сопутствует кризису эпохи, концу исторической парадигмы, когда все хороши, — но в России она еще и повторяется, и этот регулярный повтор дополнительно способствует вырождению. Скажем, члены НБП в последнее время активно эволюционируют в сторонников Донбасса и даже местных бойцов, при этом можно поверить в благородство их побуждений, но согласитесь, что «Русский мир» в качестве вдохновляющей модели несколько плоше и площе всемирного братства. Именно поэтому провокатор как надсхваточная фигура, двух станов не боец, толком не знающий, на чьей он стороне, становится столь привлекателен для писателя: нельзя же всерьез обожествлять эсеров и тех, кто ловит эсеров! Понимающему, думающему человеку путь один — если не в эмиграцию, то в провокаторы. Некоторые действительно так думали, это было даже модно.

Справедливости ради заметим, что, не будучи художником в литературе, Савинков был-таки эстетом в терроре. От эсеров только этот террор и остался в памяти народной. Между тем это была влиятельная, наиболее численная, чрезвычайно популярная крестьянская партия, стоявшая на трех главных требованиях: социализация земли (без права выкупа), федеративное устройство России (с максимально широкой автономией областей), демократическая система власти. Эсеры победили на выборах в Учредительное собрание, им симпатизировали и в их прессе печатались крупнейшие русские писатели, от Блока до Есенина, от Мережковских до Куприна. Разгром их, осуществленный большевиками, оказался настолько полным, завистливо-мстительным, что помнят о них главным образом про пристрастие к терактам — в частности, именно эсерке Каплан приписали то роковое, 1918 года, покушение на Ленина, подлинных исполнителей которого сейчас уже никто не разыщет. Но нельзя не заметить, что именно в смысле террора эсеры в самом деле далеко обгоняли всех конкурентов, даже большевиков, которые отметились в основном удачными «экспроприациями», а вот политических убийств формально не одобряли (думали, вероятно, что вместо одной отрубленной головы тут же вырастают три других, и не так уж в этом ошибались). Эсеры тоже не обольщались насчет политической результативности террора — ясно же, что точечными ликвидациями сановников или провокаторов нельзя разрушить систему; но у Савинкова и не было цели разрушить ее. Верней, он имел это в виду, но стремился не только к этому. Цель его была поэтичней — вырастить поколение сверхлюдей, и в этом смысле он, пожалуй, больше понимал в революции, чем экономисты или юристы. Революция должна быть не экономической, но антропологической; пока не появятся люди, готовые в любой момент по первому требованию отдать жизнь за народное благо, нечего и затевать социальные перемены. Кстати, точно таким же воспитанием самоотверженных нонконформистов изначально занималась НБП. И савинковская БО, которую он возглавил после разоблачения Азефа (не хотел верить Бурцеву, разоблачившему его, и до конца отстаивал его невиновность), как раз занималась воспитанием этих сверхчеловеков — о чем и написана его проза: люди будущего — те, кто постоянно живет в состоянии повышенной боеготовности. И, разумеется, готовности к самоуничтожению. Немудрено, что после знакомства в Париже в 1906 году Гиппиус буквально вцепилась в него — и заставила писать; графоманствовал он и прежде, но она буквально настояла на том, что небывалый его опыт должен быть теперь воплощен в бессмертной прозе. Она даже подарила ему свой псевдоним Ропшин — нельзя же под своим именем рассказывать, как все было!

3

В начале журналистской карьеры мне приходилось писать о чем угодно, в том числе о снабжении Москвы и Ленинграда овощами. Были же перебои, все помнят. И вот 1986 год, я стажируюсь в «Собеседнике», меня отправляют к директорам овощных магазинов расспрашивать о проблемах со снабжением. Директором одного магазина был человек начитанный и уже тогда все понимавший. Он подробно мне рассказал о том, что в рамках социалистической системы обеспечить бесперебойное снабжение овощами, равно как и всем остальным, невозможно, а потому директор должен крутиться, как революционер-подпольщик. Он сообщил мне потрясшую меня историю, известную ему — по наследству — от бабки-эсерки. Савинков, принимая человека в БО, давал ему задание: через два часа, — а дело поздним вечером — вы, говорил он, должны принести мне арфу. Если не принесете, то извините.

Больше я этой истории нигде не встречал, но она и сейчас кажется мне образцовой. Купить арфу в музыкальном магазине? Не во всяком магазине она есть; время позднее, круглосуточных музыкальных магазинов тогда не было. И потом, стоит она немалых денег; если у потенциального боевика такие деньги есть, он в нашем деле уже не лишний. Украсть? Тоже навык требуется. Поехать в театр или консерваторию, быстро забрать? Как минимум нужна дипломатичность. Барабан, скрипка, тамбурин — все проще достать, чем арфу; да и поди же ее доставь, найди извозчика, грузчиков! Я прикинул на себя — да, подошел бы: у меня работала подруга в оркестре театра Станиславского, как-нибудь они на час выдали бы мне арфу. Тоже связи надо иметь, никогда не знаешь, что пригодится в подпольной работе! Короче, я сразу понял, что Савинков был художником террора, а не просто скучным исполнителем скучных убийств скучных полицейских начальников.

Вот представьте себе: народилось это новое поколение, которое с постоянным интересом присматривается к себе, — люди 1905 года, о которых мы знаем очень мало; люди, сформированные «Артуром и Цусимой, девятым января», по Блоку. У них действительно завышенный эмоциональный порог, они те новые, которых ждал весь XIX век, Ницше их не столько вырастил, сколько просто заметил. Они не хотят испытывать предписанные чувства — обязательную скорбь, обязательное смирение; чужая смерть их не впечатляет, своя не страшит. Они желают раскованных и рискованных экспериментов, социальных и сексуальных. Они создают новое искусство. Они декаденты и революционеры, и это почти одно и то же, потому что упадок, или decadence, — это ведь для старого мира, а новый-то нарождается, и вполне жизнеспособен. Это железные люди, потому что у них почти нет страха — много зато любопытства. Они и святыми себя не считают, просто другими. И, наверное, старые святые времен раннего христианства тоже были другими — Христу ведь чужды сантименты, он явление грозное, и не зря Блок его видел во главе «Двенадцати», и не зря Мережковский интересовался этой новой генерацией, ища в тогдашней России приметы Третьего завета. Вот пришли эти люди, описанные еще в «Коне бледном» — первой и самой известной повести Ропшина; у них нет любви к ближнему, и не ради любви они идут на смерть. У них нет и простой человеческой любви к женщине — им это скучно. Они такие бомбы, люди-бомбы, чей удел — взорваться, но и взорвать этот невыносимый мир. Старая Европа их воспитала на свою голову и теперь страшно их боится.

И теперь смотрите, что происходит: в России запахло свободой, и новые эти люди вырвались наружу, словно подвальный огонь полыхнул. Повеяло новым искусством, новыми возможностями, потому что старое очень уж прогнило. А у человечества, знаете, всегда в таких случаях включается тормозной механизм: оно предпочтет скорей погибнуть, чем измениться. Помните, у Рассела: некоторые скорей умрут, чем начнут думать, с некоторыми так и происходит? Вся Европа насмерть перепугалась этих новых людей и, чтобы истребить их, устроила мировую войну.

А самый надежный способ затормозить прогресс, остановить любой модерн — это и есть мировая война.

И потому ранняя проза Савинкова — хроника российского Апокалипсиса (тогда многие умные люди понимали, что пришли последние времена, вот и Брюсов написал балладу «Конь блед»), а самый зрелый его роман «То, чего не было», создан и издан в эпоху предвоенной реакции, даже уже, собственно, в начале войны. Он многим не понравился, Плеханов написал довольно резкую статью, увидев в нем клевету на российское революционное движение, а между тем роман этот читается, точно сегодня написанный. Он рассказывает не только о 1905 годе, но и о 2011-м, о «сливе протеста» и о прекраснодушии его архитекторов, о том, как вся страна готова была к стачке, а руководители в Москве и Петербурге разговоры разговаривали. Там и пламенные евреи, и престарелые брадатые народники, ветераны еще тех протестов, семидесятых годов (можно даже не уточнять, какого века, потому что все одинаково). И среди них ходит отлично все понимающий Болотов, alter ego автора, который в российском болоте возрос и носит на себе все его черты, все родимые пятна. И он-то, умный, холодный, трезвый, все понимает, но сделать ничего не может. Потому что сначала этот протест новых людей задушило государство, и выжившие были надолго деморализованы, а потом грянула война, и сработал самый надежный тормоз на пути любого прогресса — национализм, примитивнейшая древняя архаика. Никто и подумать не мог, что в феврале семнадцатого в России победит революция; и меньше всех к ней был готов Савинков, махнувший рукой на революционный проект.

Более желчной, кислой, озлобленной книги о русской революции, чем «То, чего не было», не написал бы никакой веховец. Скучно мне было читать это сочинение в девяностом, потому что ничего я не понимал, — но с каким же гневом, болью и с какой радостью узнавания я перечитал его сейчас! Все один в один. То же предательство, многословие, растление, та же неготовность государства спастись путем перемен и то же страстное желание душить все живое. И будет все то же самое — но из десятилетней эмиграции, внешней или внутренней, революция вернется иной: утомленной, разочарованной, озлобленной. В пятом году еще можно было отделаться косметикой. В семнадцатом пришлось ставить вверх дном все в стране — и после этого Россия уже не оправилась.

4

В семнадцатом Савинков стремительно вернулся. И несмотря на всю его бурную тогдашнюю активность, в нем — как и во всех — постоянно чувствуется надорванная струна: действует, активничает, а сам не верит. У него в романе уже сказано: народ- то ничего не хочет. Войны, положим, не хочет, но не нужна ему и революция. А чего хочет? Непонятно. Зверствовать ему иногда нравится, сознательно действовать — нет. И во Временном правительстве, хотя Савинков по-военному лоялен Керенскому и успел даже побыть комиссаром Юго-Западного фронта, сплошь болтуны. Во всей армии ему представляется надежным человеком один Корнилов, и на его сторону Савинков становится к августу 1917 года, — но Керенский не решился отдать Корнилову диктаторские полномочия, предал его, по сути, и объявил экспроприатором власти. То, что задумывалось как переворот, осталось в истории как мятеж. После этого Савинков пытался наладить Белое движение, бежал за границу, написал там «Коня вороного» — повесть о Гражданской войне, в которой разочарование в народе достигает пика, — жил в Лондоне, встречался там с Красиным, высказал условия, на которых готов работать с советской властью. Главным из этих условий было — ликвидировать ЧК. Само собой, никто его всерьез не принял. Тогда, сказал Савинков, вашу власть погубят крестьянские восстания, да и среди самих большевиков есть правое крыло, где еще помнят о традициях русского свободолюбия. Красин попытался ему объяснить — как и сегодня многие пытаются объяснить идеалистам, — что никаких крыльев в большевизме давным-давно нет, ЧК — основа режима, а крестьянская принципиальность сильно преувеличена. Поверил Савинков или нет — мы не знаем.

Как бы то ни было, ЧК разработала план по привлечению Савинкова к подпольной работе внутри России (куда он на самом деле рвался). Об этом чекист Ардаматский написал впоследствии толстый роман «Возмездие». Савинков, кажется, догадывался — он был подпольщик со стажем и обладал настоящей, хорошо тренированной интуицией, — что дело нечисто, но то ли верил в грядущий союз с большевиками, то ли считал слишком серьезными свои прежние заслуги (никому из эсеров они не помогли), то ли извелся за границей без дела и надежды. На процессе он полностью разоружился, как это называлось, перед советской властью, признал ее, одобрил все ее действия и вместо расстрела получил десять лет; некоторые предполагают, что процесс его нужен был лишь для поднятия авторитета советской власти, после чего Савинкова можно было и убрать. Насколько советская власть нуждалась в таком авторитете — сказать трудно, но в Савинкове не нуждалась уж точно. По официальной версии, он выбросился из окна, когда его вели на прогулку; по неофициальной, которую со слов одного из старых чекистов сообщил Шаламов, его сбросили в лестничный пролет на Лубянке. Как бы то ни было, 7 мая 1925 года один из самых известных русских террористов погиб в Москве, в здании на площади Дзержинского.

Мы обещали поговорить о терроре — наверное, пора это сделать применительно к России, потому что якобинский террор, государственный террор или террор исламский — совсем другое дело. Эсеры-террористы хоть и принадлежали к крестьянской партии, но крестьянских восстаний не ждали и на коллективный разум массы не надеялись. Это в самом деле были люди нового типа, фанатично устремленные не то что к самоуничтожению, а к подвигу. Это и впрямь было новое христианство, вера новых людей, у которых не было привычных тормозов и старых ограничений. Они полагали, что должны стать факелами и озарить путь будущему; они отличались удивительной чувствительностью и не решались бросить бомбу в сановника, если в его карете ехала его родня. Это были люди типа Созонова, Каляева, Спиридоновой — не останавливавшиеся перед убийством, но не жалевшие и себя. Мы не станем сейчас их оценивать. Мы скажем лишь, что все предпосылки для формирования этого нового человеческого типа в России сложились, а потом, когда новые люди были выращены в душной теплице Серебряного века, их задушила реакция, которая у нас и есть наиболее устойчивое состояние общества и государства. Мы в него скатываемся при первой возможности.

Модернизм — не очень приятное дело и состояние. Он предполагает стремление к самоуничтожению, риск, готовность беспрерывно повышать ставки; человек модерна ест, чтобы работать, а не работает, чтобы есть. У модерниста мало человеческих привязанностей и слабостей. Модернист — это Ленин, человек без дома и фактически без семьи; модернист — это «техник и жмот, он мертвыми пальцами дело зажмет, он сдохнет — другие найдутся». Не очень приятные люди, но будущее — за ними.

Интересно, что деятельный и самоотверженный человек сначала привыкает к модернистскому проекту, а когда этот проект схлопывается, он выбирает самых перспективных и деятельных среди победителей. Он так устроен. И тогда Савинков заявляет о своем желании работать с большевиками, а Лимонов из оппонента Кремля превращается в пылкого сторонника, восторгается взятием Крыма, горячо поддерживает ДНР-ЛНР.

Не читал он Савинкова, ох, не читал. Или думает почему-то, что методы у них за сто лет поменялись. Или искренне полагает, что у него железная голова.

5

Кстати, параллели у нас до того наглядные, что предсказанием будущего могут зарабатывать даже дети. Горький и Савинков ведь одновременно писали об одном и том же и в эмиграции оказались одновременно. Автор обширного текста про Соловки, большой любитель все организовать и возглавить, есть у нас и сегодня, и тоже в Нижнем Новгороде. Нижний Новгород в его честь вряд ли переименуют, масштаб не тот, а вот родной город Дзержинск имеет все шансы. Правда, жизнь там от этого не улучшится, скорее наоборот. Но и прежнее название, если честно, было не ахти.

Ничего тут уже не исправишь, сколько ни переименовывай. С нуля, только с нуля.

А до тех пор, как у него и сказано,

Все неверно. Все ничтожно.
Все ненужно. Все темно.
И кружится безнадежно
Скучных дней веретено.