Дмитрий Быков // "Собеседник", №30, 9-15 августа 2017 года
УРОКИ С ДМИТРИЕМ БЫКОВЫМ
Занятия по отечественной литературе ХХ века известный литератор, поэт, публицист, вузовский и школьный преподаватель, журналист «Собеседника» Дмитрий Быков ведет для вас без перерыва на каникулы.ВЕЧНОЕ ПРОЩАНИЕ ВАЛЕНТИНА РАСПУТИНА
Жизнь есть тревога
Валентин Распутин (1937–2015) — вероятно, единственный прозаик семидесятых, на исключительно высокой оценке которого сходились и «горожане», и «деревенщики». Как и Шукшин, он не был «деревенщиком» в чистом виде, начинал с городской прозы, да и от большей части почвенников, группировавшихся внутри «Нашего современника», отличался довольно резко — и уровнем таланта, и неоднозначным отношением к деревне, которая вовсе не представлялась ему оплотом нравственности.
Тема Распутина — вообще не противопоставление развратного города и чистой деревни. Я рискнул бы определить его тему как всеобщую и неотвратимую гибель вследствие нравственной порчи, затронувшей и либералов, и патриотов: русская жизнь заканчивается на наших глазах, и виноваты в этом не инородцы, не пресловутые евреи и даже не коммунисты. Распутин был певцом вселенской трагедии, и его дело было не искать виновников, а оплакивать всех.
Прославился он сравнительно рано по советским временам — в тридцать лет, когда вышли «Деньги для Марии», небольшая повесть, бесхитростная по сюжету и морали, но удивительная по глубине и точности. Распутин вообще писал мощно и не знал себе равных в изображении отчаяния, одиночества, обреченности. У сельской продавщицы по малограмотности случилась недостача — тысяча рублей, таких денег никто в поселке в руках не держал; надо срочно внести эту тысячу, тогда не возбудят дело. Суть повести совершенно не в том, что одни — как фарисей-учитель — могут помочь, да не помогают, а грубые и замкнутые люди неожиданно отдают последнее; суть в том, как в описании человеческой трагедии участвуют дождь и ветер, снег и встречная машина. Суть в пронзительной, мучительной точности диалогов: «Не отдавай меня им, Кузьма... Не хочу... Слышала я, что в тюрьме бабы друг над другом вытворяют»... Так же точны были разговоры в поезде, словно сегодня подслушанные. И открытый финал — саднящий, ничего не разрешающий — только подчеркивал неразрешимость проблемы: жизнь и есть вечная тревога, всегдашнее неустройство, и утешаться нечем.
Ничего, кроме святости
Звездным временем Распутина стала первая половина семидесятых, когда он публиковал шедевры один за другим: «Последний срок» (1970), «Уроки французского» (1973), «Живи и помни» (1974), «Прощание с Матёрой» (1976). Разумеется, Распутин писал не «про деревню» или «про старух». Он писал о гибели мира, в который ворвалось иррациональное зло — и защититься от него невозможно. Вроде бы надежда есть в «Уроках» — маленькой повести о том, как после войны 11-летний школьник получает первые уроки милосердия — но тут же, впрочем, и уроки бесчеловечности, которые преподает ему директор; добро у Распутина вообще никогда не побеждает, и герой его ни минуты не борец — всегда страдалец. Собственно, этому герою ничего не остается, кроме святости — потому что больше торжествующему злу ничего не противопоставишь, его ничем не смутишь и не удивишь.
Самые бурные споры вызвала повесть «Живи и помни», которую упрекали и за фактическую недостоверность, и за несоветскую позицию героини. В конце сорок четвертого в родное сибирское село тайно возвращается муж Настёны, дезертир. Как уж он добрался до Сибири — мы не знаем, но сбежал, подкрадывается по ночам к родному дому и ворует утварь. А Настёна не то что сразу не сдает преступника — она и помогает ему прятаться, и отдается, и начинает носить его ребенка (хотя до войны забеременеть никак не могла). И только когда ее позор становится очевиден всей деревне — она беременна, а муж пропал без вести! — она топится в Ангаре. Почему было не открыться, почему она должна гибнуть за чужой грех?! — раздавались и такие упреки. Но представить себе героиню Распутина доносящей на мужа — в принципе немыслимо. Герой Распутина скорее умрет, чем откажется от своего нравственного кодекса, а в этом кодексе своих не сдают, за своих умирают. Вероятно, по изобразительной силе эта вещь не имеет себе равных в советской прозе семидесятых: сцена, в которой бабы узнают о победе и спешат сказать о ней последнему человеку в деревне, который о ней еще не знает — старому глухому мельнику Степану, который вообще давно не понимает, на каком он свете, — вызывала слезы и у самого циничного читателя. «Он вертел большой лохматой головой и бессловесно, спокойно, показывая, что понимает и прощает, неторопливо и мудро кивал. И, глядя на него, близкие к слезам бабы разом заплакали. Только сейчас, когда последний живой человек в Атамановке узнал от них, что случилось, они наконец поверили и сами: кончилась война».
Такой же мощью поражала и повесть «Прощание с Матёрой» — о затоплении сибирской деревни, о последних ее стариках. В сущности, эта книга и была реквиемом той России, которую любил Распутин, России, от которой и к семидесятым почти ничего не осталось, а уж к середине восьмидесятых, когда он после долгого перерыва опубликовал мрачную повесть «Пожар», надеяться было и вовсе не на что. Две кары — потоп и пожар — пришли на эту землю, которая в финале «Пожара» сама отторгает человека; все это были картины апокалиптические, написанные с подлинно фольклорной мощью, со страстным сочувствием к немногим уцелевшим праведникам и с холодной брезгливостью ко всякого рода начальству, люмпенам, алкашне.
Народность без финтифлюшек
Распутин даже в последней своей повести «Дочь Ивана, мать Ивана» (2003), где публицистики и прямолинейности уже больше, чем собственно художественной ткани, писал иногда с такой силой, такой точностью эмоционального попадания, до какой недотягивал никто из младших современников.
Он всегда обходился без диалектизмов — его народность не требовала фиоритур и финтифлюшек; в жизни его героев всегда участвовал пейзаж, написанный скупо и жестоко. «Или это никак невозможно — приподнять верхнюю землю над землей исподней, незагаженной, стряхнуть с нее, верхней, могучим движением все, что взросло пагубой, и опустить, обновленную, обратно!» — думает его героиня; и Распутин не дает окончательного ответа, но сама интонация его лучших последних рассказов — «Новая профессия», «Сеня едет», «Нежданно-негаданно» — не оставляла надежды.
Впрочем, думается, такой была бы его интонация в любое время, даже самое победоносное: для одних жизнь — вечная экспансия и торжество, для других — вечное прощание, неутихающая церковная служба, скорбь по всем несчастным (а кто счастливый?).
Остается понять, почему поздний Распутин, времен его перестроечной и постперестроечной публицистики, был примитивней собственной прозы, полыхал такой оголтелой злобой и поддерживал любые карательные инициативы, а причины русских трагедий искал главным образом во внешних причинах: виноваты у него были и европейцы, и американцы, и кавказцы, а «горожане» превратились в агентов их влияния. Можно сказать, что портилось в России все и упрощалось тоже все, и никто не избегнул деградации. Но Распутину как-то охотней прощаешь все это, потому что понимаешь, что крик его — от боли, что боль была его главной, если не единственной, эмоцией. Он уже в 1976 году все понял — его мир погиб, и десять лет спустя ему на смену пришло что-то бесконечно чужое. К счастью, он не обольщался путинизмом и не видел в нем альтернативу утонувшей Матёре; спасибо и на том.
Умер он в собственный день рождения, что всегда считалось участью праведника. Праведником он и был — последний писатель русской Атлантиды, самый чистый и сильный ее голос.
Валентин Распутин (1937–2015) — вероятно, единственный прозаик семидесятых, на исключительно высокой оценке которого сходились и «горожане», и «деревенщики». Как и Шукшин, он не был «деревенщиком» в чистом виде, начинал с городской прозы, да и от большей части почвенников, группировавшихся внутри «Нашего современника», отличался довольно резко — и уровнем таланта, и неоднозначным отношением к деревне, которая вовсе не представлялась ему оплотом нравственности.
Тема Распутина — вообще не противопоставление развратного города и чистой деревни. Я рискнул бы определить его тему как всеобщую и неотвратимую гибель вследствие нравственной порчи, затронувшей и либералов, и патриотов: русская жизнь заканчивается на наших глазах, и виноваты в этом не инородцы, не пресловутые евреи и даже не коммунисты. Распутин был певцом вселенской трагедии, и его дело было не искать виновников, а оплакивать всех.
Прославился он сравнительно рано по советским временам — в тридцать лет, когда вышли «Деньги для Марии», небольшая повесть, бесхитростная по сюжету и морали, но удивительная по глубине и точности. Распутин вообще писал мощно и не знал себе равных в изображении отчаяния, одиночества, обреченности. У сельской продавщицы по малограмотности случилась недостача — тысяча рублей, таких денег никто в поселке в руках не держал; надо срочно внести эту тысячу, тогда не возбудят дело. Суть повести совершенно не в том, что одни — как фарисей-учитель — могут помочь, да не помогают, а грубые и замкнутые люди неожиданно отдают последнее; суть в том, как в описании человеческой трагедии участвуют дождь и ветер, снег и встречная машина. Суть в пронзительной, мучительной точности диалогов: «Не отдавай меня им, Кузьма... Не хочу... Слышала я, что в тюрьме бабы друг над другом вытворяют»... Так же точны были разговоры в поезде, словно сегодня подслушанные. И открытый финал — саднящий, ничего не разрешающий — только подчеркивал неразрешимость проблемы: жизнь и есть вечная тревога, всегдашнее неустройство, и утешаться нечем.
Ничего, кроме святости
Звездным временем Распутина стала первая половина семидесятых, когда он публиковал шедевры один за другим: «Последний срок» (1970), «Уроки французского» (1973), «Живи и помни» (1974), «Прощание с Матёрой» (1976). Разумеется, Распутин писал не «про деревню» или «про старух». Он писал о гибели мира, в который ворвалось иррациональное зло — и защититься от него невозможно. Вроде бы надежда есть в «Уроках» — маленькой повести о том, как после войны 11-летний школьник получает первые уроки милосердия — но тут же, впрочем, и уроки бесчеловечности, которые преподает ему директор; добро у Распутина вообще никогда не побеждает, и герой его ни минуты не борец — всегда страдалец. Собственно, этому герою ничего не остается, кроме святости — потому что больше торжествующему злу ничего не противопоставишь, его ничем не смутишь и не удивишь.
Самые бурные споры вызвала повесть «Живи и помни», которую упрекали и за фактическую недостоверность, и за несоветскую позицию героини. В конце сорок четвертого в родное сибирское село тайно возвращается муж Настёны, дезертир. Как уж он добрался до Сибири — мы не знаем, но сбежал, подкрадывается по ночам к родному дому и ворует утварь. А Настёна не то что сразу не сдает преступника — она и помогает ему прятаться, и отдается, и начинает носить его ребенка (хотя до войны забеременеть никак не могла). И только когда ее позор становится очевиден всей деревне — она беременна, а муж пропал без вести! — она топится в Ангаре. Почему было не открыться, почему она должна гибнуть за чужой грех?! — раздавались и такие упреки. Но представить себе героиню Распутина доносящей на мужа — в принципе немыслимо. Герой Распутина скорее умрет, чем откажется от своего нравственного кодекса, а в этом кодексе своих не сдают, за своих умирают. Вероятно, по изобразительной силе эта вещь не имеет себе равных в советской прозе семидесятых: сцена, в которой бабы узнают о победе и спешат сказать о ней последнему человеку в деревне, который о ней еще не знает — старому глухому мельнику Степану, который вообще давно не понимает, на каком он свете, — вызывала слезы и у самого циничного читателя. «Он вертел большой лохматой головой и бессловесно, спокойно, показывая, что понимает и прощает, неторопливо и мудро кивал. И, глядя на него, близкие к слезам бабы разом заплакали. Только сейчас, когда последний живой человек в Атамановке узнал от них, что случилось, они наконец поверили и сами: кончилась война».
Такой же мощью поражала и повесть «Прощание с Матёрой» — о затоплении сибирской деревни, о последних ее стариках. В сущности, эта книга и была реквиемом той России, которую любил Распутин, России, от которой и к семидесятым почти ничего не осталось, а уж к середине восьмидесятых, когда он после долгого перерыва опубликовал мрачную повесть «Пожар», надеяться было и вовсе не на что. Две кары — потоп и пожар — пришли на эту землю, которая в финале «Пожара» сама отторгает человека; все это были картины апокалиптические, написанные с подлинно фольклорной мощью, со страстным сочувствием к немногим уцелевшим праведникам и с холодной брезгливостью ко всякого рода начальству, люмпенам, алкашне.
Народность без финтифлюшек
Распутин даже в последней своей повести «Дочь Ивана, мать Ивана» (2003), где публицистики и прямолинейности уже больше, чем собственно художественной ткани, писал иногда с такой силой, такой точностью эмоционального попадания, до какой недотягивал никто из младших современников.
Он всегда обходился без диалектизмов — его народность не требовала фиоритур и финтифлюшек; в жизни его героев всегда участвовал пейзаж, написанный скупо и жестоко. «Или это никак невозможно — приподнять верхнюю землю над землей исподней, незагаженной, стряхнуть с нее, верхней, могучим движением все, что взросло пагубой, и опустить, обновленную, обратно!» — думает его героиня; и Распутин не дает окончательного ответа, но сама интонация его лучших последних рассказов — «Новая профессия», «Сеня едет», «Нежданно-негаданно» — не оставляла надежды.
Впрочем, думается, такой была бы его интонация в любое время, даже самое победоносное: для одних жизнь — вечная экспансия и торжество, для других — вечное прощание, неутихающая церковная служба, скорбь по всем несчастным (а кто счастливый?).
Остается понять, почему поздний Распутин, времен его перестроечной и постперестроечной публицистики, был примитивней собственной прозы, полыхал такой оголтелой злобой и поддерживал любые карательные инициативы, а причины русских трагедий искал главным образом во внешних причинах: виноваты у него были и европейцы, и американцы, и кавказцы, а «горожане» превратились в агентов их влияния. Можно сказать, что портилось в России все и упрощалось тоже все, и никто не избегнул деградации. Но Распутину как-то охотней прощаешь все это, потому что понимаешь, что крик его — от боли, что боль была его главной, если не единственной, эмоцией. Он уже в 1976 году все понял — его мир погиб, и десять лет спустя ему на смену пришло что-то бесконечно чужое. К счастью, он не обольщался путинизмом и не видел в нем альтернативу утонувшей Матёре; спасибо и на том.
Умер он в собственный день рождения, что всегда считалось участью праведника. Праведником он и был — последний писатель русской Атлантиды, самый чистый и сильный ее голос.
P.S. Следующий урок будет посвящен творчеству поэта Иосифа Бродского.
