Дмитрий Быков // "Дилетант", №9, сентябрь 2017 года
Дмитрий Быков в программе ОДИН от 4-го августа 2017 года:
Мне сейчас для «Дилетанта» пришлось довольно подробно изучать книжку Черчилля… Какую книжку? Шеститомный труд Черчилля — «История Второй мировой войны». Я читал эту книгу и раньше. Просто так случилось, что она была дома, еще в издании 91-го года, в несколько сокращенном. Помните, с предисловием Волкогонова? Но, в принципе, сейчас легко доставаем полный ее вариант.
И знаете, Черчилль очень серьезно изучает, почему Гитлер проиграл идеологически, а не только проиграл в военном отношении. Надо сказать, что… Правда, Черчилль другие вещи ему противопоставляет, но нельзя не увидеть его скрытого и все-таки прописанного преклонения перед новым человеком, воспитанным большевизмом. Сам большевизм, конечно, Черчиллю не нравится абсолютно. Но то, что Советский Союз был новым типом государства и новым типом человека — это там почти открытым текстом написано.
И вот это суждение Черчилля стоит дорогого. Он прекрасно понимал, что Сталин — это скорее тормоз, затормаживатель истории. А вот новые люди, которые были тогда в Советском Союзе, они у него вызывают примерно те же чувства, что у Уэллса: с одной стороны, он ужасается, с другой — это такое восторженное изумление. И мне кажется, что вся Европа тогда так смотрела на «красный проект». А вот репрессии, которые происходили в этом «красном проекте» (с самого начала причем происходили), они рассматривались как-то отдельно. То есть понятно было, что есть чудовищная жестокость, но есть и реализация очень многих давних мечтаний Просвещения.
И та интонация, с которой там Черчилль пишет о русских… Он не очень много там пишет. Он вообще недооценивает, конечно, масштабы русского участия в войне и русской победы и переоценивает очень роль Англии, это естественно. Но нельзя не отметить некоторого антропологического восхищения, которое модернистский проект у него вызывает (у него — у человека традиции). Поэтому не следует думать, что советская идеология закончилась в тридцатые годы. Она в некоем обновленном виде будет вполне актуальна и сейчас.
<…>
«Я долго пытался придумать, так скажем, «интеллектуальную таблетку» от него, какую-то формулу, которую скажешь нарождающемуся фашисту — и он схватится за голову, переосмыслит все, раскается и станет снова гуманистом Каких только конструкций я ни выстраивал в голове: Христа, Эко, Дарвина. Но недавно начал подозревать, что если человек фашист, то значит он уже отбросил для себя всякую печку, от которой можно танцевать в деле его спасения. А может, ее и не было никогда. Неужели это так? Как вы считаете? Или все-таки фашистское сознание шизофренично, а значит — можно, воздействуя на хорошую сторону личности, все-таки спасти человека? Кирилл».
Кирилл, вы задали самый главный вопрос и самый болезненный. И над этим вопросом думает сейчас бо́льшая часть человечества. Кстати, мне тут надо было для «Дилетанта» перечитывать Черчилля. Ну, я читал когда-то «Историю мировой войны» для своих нужд профессиональных, а теперь мне надо было ее перечитывать, чтобы написать о нем статью. И вот я рассматривал книгу с этой точки зрения. Я вам, Кирилл, попробую ответить. Сразу вам говорю: мой ответ чрезвычайно субъективен и, может быть, не универсален. Но вы спросили меня, поэтому отвечаю я.
Фашизм — это не идеологическая и не социальная, и не исторически обусловленная вещь; это вещь эмоциональная. Это стремление испытывать эмоции определенного порядка, а именно — радостно (всегда важна здесь очень эйфория) избавляться от химеры совести. Знаете, процесс выхода Хайда из Джекилла у Стивенсона всегда сопровождался эйфорией, раскрепощением, восторгом. Ну, Джекилл как бы эякулировал Хайдом. Эякуляция же — это тоже такая вещь очень приятная. И это такое оргиастическое падение, экстаз падения, восторг преступления всех моральных границ. Вот что такое фашизм.
Это нужно отличать от фанатизма, от тоталитаризма. Потому что когда человек экстатически марширует под знаменем — это иногда может быть и не фашизм. Он просто экстатически делает то, во что верит. А для фашиста очень важно, что он преступает совесть. Он прекрасно понимает, что громить — дурно, что истреблять одну нацию за счет объединения другой — мерзко, что громить более слабую страну от имени более сильной, прикрываясь именно разговорами о ее величии,— это мерзко. Они все это понимают, но они с наслаждением себе это разрешают.
Значит, вывод только один: надо дать наслаждение более высокого порядка. Человек стремится всегда к максимально сильной эмоции. Это знали и до Веллера, Веллер просто из этого вывел довольно изящную теорию. Человек всегда стремится к максимально сильному наслаждению. Значит, отвадить его от фашизма можно только одним способом, а именно — дать ему наслаждение более высокого порядка.
И вот я страшную вещь сейчас скажу… Наверное, не надо ее говорить, но скажу. Экстаз падения — сильное чувство, да. И он, как правило, сопряжен с такой самоотдачей дьяволу. Ты как бы отдаешься дьяволу. Это очень сильно завязано за эрос, на садомазохизм. Ты отдаешься дьяволу. А есть эмоция более высокого порядка — все-таки это утверждение своей самоценности; грубо говоря — самоуважение.
И вот в случае с фашизмом самоуважение оказалось сильнее, чем желание себя растоптать. Выиграла цивилизация, основа которой — это не отказываться от химеры совести, а быть хорошим в собственных глазах. Вот для советского человека в огромной степени и для Черчилля… Поэтому, кстати, только поэтому Черчилль иногда восхищался советским проектом. Человеку очень важна (по Маслоу или по Хлебоу — неважно) высокая самоидентификация. Ему важно быть в собственных глазах святым, быть правым. И вот это наслаждение от того, что ты становишься мерзким, оно сильное, конечно, но оно животное. А есть более высокое самоуважение — это действительно в собственных глазах быть борцом за правду, защитником слабых, истинным христианином. Вот на этом выиграл Черчилль: он сумел своей нации (может быть, за счет несколько комического британского самовосхищения), сумел своей нации дать это самоощущение правильных, самоощущение добрых и сильных.
Вы обратите внимание на такую вещь. Вот там у него есть описание первой бомбежки в Лондоне, довольно сильное. Я же, кстати, настаивал всегда на том, что «История Второй мировой войны» Черчилля — это художественное произведение. Он получил за него «Нобеля» не только потому, что историкам «Нобеля» не давали, а потому, что это никакая не история. Если писать объективную историю Второй мировой войны, то главное в ней — это не Дюнкерк, а Сталинград. Но для Черчилля Сталинград — это эпизод на Восточном фронте, а главное происходило, допустим, во время Войны в пустыне. Это никакая не история. Это автобиография духовная.
И вот там есть сцена, когда во время первой бомбежки… Там: «Жена меня разбудила. Мы взяли с собой в ближайшее бомбоубежище бренди, которое всегда берем во время маленьких пертурбаций нашей жизни. И англичане подшучивали в бомбоубежище и весело пересмеивались, как всегда делает англичанин перед лицом опасности». Понимаете, это прекрасно сказано! Это сказано весело. И так, вообще-то, чаще-то гораздо делает русский перед лицом опасности с его циничным и черноватым юмором. Но вот Черчиллю важно подчеркнуть это английское хладнокровие и английскую иронию.
И поэтому его книга — это книга о том, что можно противопоставить фашизму. Фашизму можно противопоставить самоуважение, потому что фашист (и вот это главное), он не уважает себя, он в каком-то смысле ненавидит себя. Вот фашизм — это феномен чистой самоненависти: «Я настолько плохой, что это доводит меня до такого оргазма». А вы попробуйте быть настолько хорошим — и все будет совершенно иначе. Вот это фашизму можно противопоставить. И это иногда работает.
Мне сейчас для «Дилетанта» пришлось довольно подробно изучать книжку Черчилля… Какую книжку? Шеститомный труд Черчилля — «История Второй мировой войны». Я читал эту книгу и раньше. Просто так случилось, что она была дома, еще в издании 91-го года, в несколько сокращенном. Помните, с предисловием Волкогонова? Но, в принципе, сейчас легко доставаем полный ее вариант.
И знаете, Черчилль очень серьезно изучает, почему Гитлер проиграл идеологически, а не только проиграл в военном отношении. Надо сказать, что… Правда, Черчилль другие вещи ему противопоставляет, но нельзя не увидеть его скрытого и все-таки прописанного преклонения перед новым человеком, воспитанным большевизмом. Сам большевизм, конечно, Черчиллю не нравится абсолютно. Но то, что Советский Союз был новым типом государства и новым типом человека — это там почти открытым текстом написано.
И вот это суждение Черчилля стоит дорогого. Он прекрасно понимал, что Сталин — это скорее тормоз, затормаживатель истории. А вот новые люди, которые были тогда в Советском Союзе, они у него вызывают примерно те же чувства, что у Уэллса: с одной стороны, он ужасается, с другой — это такое восторженное изумление. И мне кажется, что вся Европа тогда так смотрела на «красный проект». А вот репрессии, которые происходили в этом «красном проекте» (с самого начала причем происходили), они рассматривались как-то отдельно. То есть понятно было, что есть чудовищная жестокость, но есть и реализация очень многих давних мечтаний Просвещения.
И та интонация, с которой там Черчилль пишет о русских… Он не очень много там пишет. Он вообще недооценивает, конечно, масштабы русского участия в войне и русской победы и переоценивает очень роль Англии, это естественно. Но нельзя не отметить некоторого антропологического восхищения, которое модернистский проект у него вызывает (у него — у человека традиции). Поэтому не следует думать, что советская идеология закончилась в тридцатые годы. Она в некоем обновленном виде будет вполне актуальна и сейчас.
<…>
«Я долго пытался придумать, так скажем, «интеллектуальную таблетку» от него, какую-то формулу, которую скажешь нарождающемуся фашисту — и он схватится за голову, переосмыслит все, раскается и станет снова гуманистом Каких только конструкций я ни выстраивал в голове: Христа, Эко, Дарвина. Но недавно начал подозревать, что если человек фашист, то значит он уже отбросил для себя всякую печку, от которой можно танцевать в деле его спасения. А может, ее и не было никогда. Неужели это так? Как вы считаете? Или все-таки фашистское сознание шизофренично, а значит — можно, воздействуя на хорошую сторону личности, все-таки спасти человека? Кирилл».
Кирилл, вы задали самый главный вопрос и самый болезненный. И над этим вопросом думает сейчас бо́льшая часть человечества. Кстати, мне тут надо было для «Дилетанта» перечитывать Черчилля. Ну, я читал когда-то «Историю мировой войны» для своих нужд профессиональных, а теперь мне надо было ее перечитывать, чтобы написать о нем статью. И вот я рассматривал книгу с этой точки зрения. Я вам, Кирилл, попробую ответить. Сразу вам говорю: мой ответ чрезвычайно субъективен и, может быть, не универсален. Но вы спросили меня, поэтому отвечаю я.
Фашизм — это не идеологическая и не социальная, и не исторически обусловленная вещь; это вещь эмоциональная. Это стремление испытывать эмоции определенного порядка, а именно — радостно (всегда важна здесь очень эйфория) избавляться от химеры совести. Знаете, процесс выхода Хайда из Джекилла у Стивенсона всегда сопровождался эйфорией, раскрепощением, восторгом. Ну, Джекилл как бы эякулировал Хайдом. Эякуляция же — это тоже такая вещь очень приятная. И это такое оргиастическое падение, экстаз падения, восторг преступления всех моральных границ. Вот что такое фашизм.
Это нужно отличать от фанатизма, от тоталитаризма. Потому что когда человек экстатически марширует под знаменем — это иногда может быть и не фашизм. Он просто экстатически делает то, во что верит. А для фашиста очень важно, что он преступает совесть. Он прекрасно понимает, что громить — дурно, что истреблять одну нацию за счет объединения другой — мерзко, что громить более слабую страну от имени более сильной, прикрываясь именно разговорами о ее величии,— это мерзко. Они все это понимают, но они с наслаждением себе это разрешают.
Значит, вывод только один: надо дать наслаждение более высокого порядка. Человек стремится всегда к максимально сильной эмоции. Это знали и до Веллера, Веллер просто из этого вывел довольно изящную теорию. Человек всегда стремится к максимально сильному наслаждению. Значит, отвадить его от фашизма можно только одним способом, а именно — дать ему наслаждение более высокого порядка.
И вот я страшную вещь сейчас скажу… Наверное, не надо ее говорить, но скажу. Экстаз падения — сильное чувство, да. И он, как правило, сопряжен с такой самоотдачей дьяволу. Ты как бы отдаешься дьяволу. Это очень сильно завязано за эрос, на садомазохизм. Ты отдаешься дьяволу. А есть эмоция более высокого порядка — все-таки это утверждение своей самоценности; грубо говоря — самоуважение.
И вот в случае с фашизмом самоуважение оказалось сильнее, чем желание себя растоптать. Выиграла цивилизация, основа которой — это не отказываться от химеры совести, а быть хорошим в собственных глазах. Вот для советского человека в огромной степени и для Черчилля… Поэтому, кстати, только поэтому Черчилль иногда восхищался советским проектом. Человеку очень важна (по Маслоу или по Хлебоу — неважно) высокая самоидентификация. Ему важно быть в собственных глазах святым, быть правым. И вот это наслаждение от того, что ты становишься мерзким, оно сильное, конечно, но оно животное. А есть более высокое самоуважение — это действительно в собственных глазах быть борцом за правду, защитником слабых, истинным христианином. Вот на этом выиграл Черчилль: он сумел своей нации (может быть, за счет несколько комического британского самовосхищения), сумел своей нации дать это самоощущение правильных, самоощущение добрых и сильных.
Вы обратите внимание на такую вещь. Вот там у него есть описание первой бомбежки в Лондоне, довольно сильное. Я же, кстати, настаивал всегда на том, что «История Второй мировой войны» Черчилля — это художественное произведение. Он получил за него «Нобеля» не только потому, что историкам «Нобеля» не давали, а потому, что это никакая не история. Если писать объективную историю Второй мировой войны, то главное в ней — это не Дюнкерк, а Сталинград. Но для Черчилля Сталинград — это эпизод на Восточном фронте, а главное происходило, допустим, во время Войны в пустыне. Это никакая не история. Это автобиография духовная.
И вот там есть сцена, когда во время первой бомбежки… Там: «Жена меня разбудила. Мы взяли с собой в ближайшее бомбоубежище бренди, которое всегда берем во время маленьких пертурбаций нашей жизни. И англичане подшучивали в бомбоубежище и весело пересмеивались, как всегда делает англичанин перед лицом опасности». Понимаете, это прекрасно сказано! Это сказано весело. И так, вообще-то, чаще-то гораздо делает русский перед лицом опасности с его циничным и черноватым юмором. Но вот Черчиллю важно подчеркнуть это английское хладнокровие и английскую иронию.
И поэтому его книга — это книга о том, что можно противопоставить фашизму. Фашизму можно противопоставить самоуважение, потому что фашист (и вот это главное), он не уважает себя, он в каком-то смысле ненавидит себя. Вот фашизм — это феномен чистой самоненависти: «Я настолько плохой, что это доводит меня до такого оргазма». А вы попробуйте быть настолько хорошим — и все будет совершенно иначе. Вот это фашизму можно противопоставить. И это иногда работает.
Літературний вечір Дмитра Бикова (Одеська обласна універсальна наукова бібліотека ім. М.Грушевського, 4 серпня 2017 року):
[Дмитрий Быков:]
— <...> Со мной очень, очень трудно со мной, невыносимо трудно. Я жутко скучный человек. Вот и сегодня вместо того, чтобы пойти на море, я как идиот сидел и три часа писал статью. Вы не поверите — про Черчилля (для нового номера журнала «Дилетант»). А до этого три дня читал книгу Черчилля, чтобы об этом написать. Я дикий зануда. У меня комплекс отличника. Со мной совершенно неинтересно.
[реплика из зала:]
— Черчилль гений?
[Дмитрий Быков:]
— Черчилль был очень талантливый писатель. Я вам в качестве доказательства гениальности могу привести одну его фразу, которую считают действительно великой. Он сумел переострить самого Шоу. Шоу ему сказал: «Я вам оставил несколько билетов на свою премьеру. Приходите с друзьями, если они у вас есть». На что Черчилль ответил: «На премьеру не могу. Приду на следующее представление, если оно будет». <...>
[Дмитрий Быков:]
— <...> Со мной очень, очень трудно со мной, невыносимо трудно. Я жутко скучный человек. Вот и сегодня вместо того, чтобы пойти на море, я как идиот сидел и три часа писал статью. Вы не поверите — про Черчилля (для нового номера журнала «Дилетант»). А до этого три дня читал книгу Черчилля, чтобы об этом написать. Я дикий зануда. У меня комплекс отличника. Со мной совершенно неинтересно.
[реплика из зала:]
— Черчилль гений?
[Дмитрий Быков:]
— Черчилль был очень талантливый писатель. Я вам в качестве доказательства гениальности могу привести одну его фразу, которую считают действительно великой. Он сумел переострить самого Шоу. Шоу ему сказал: «Я вам оставил несколько билетов на свою премьеру. Приходите с друзьями, если они у вас есть». На что Черчилль ответил: «На премьеру не могу. Приду на следующее представление, если оно будет». <...>
Дмитрий Быков в программе ОДИН от 18-го августа 2017 года:
«За какие «новые территории» в литературе (кажется, вы так поясняли причины предпочтений Нобелевского комитета) получил свою премию Уинстон Черчилль?»
Игорь, ну вы прямо вот вмастили, потому что этот же вопрос я пытаюсь осветить в большой статье про Черчилля, которая выходит сейчас в черчиллевском номере, в августовском номере «Дилетанта». Я пытаюсь там объяснить, почему собственно такая роль огромная приписывается всем англоязычным миром его «Истории Второй мировой войны».
Это, конечно, роман, никакая это не история, потому что для того, чтобы быть историей, она слишком субъективна. Он же там заявляет с самого начала: «Я пишу только о том, что видел и в чем участвовал». Естественно, что это попытка понять, что можно противопоставить фашизму, и попытка объяснить, какие идеи сформировали англоязычный мир. Последний шеститомник Черчилля, его гигантская (честно скажу, до конца мной не прочитанная, а прочитанная очень избирательно) «История англоязычных народов» — это попытка объяснить, на каких принципах и правилах стоит англоязычный мир или, как его еще иногда называют, англосаксонский (боже меня укуси… упаси от употребления этого слова!). Англосаксонский мир или, если угодно, англоязычный мир, по Черчиллю, христианский мир, мир Запада — на каких ценностях он может победить фашизм?
Фашизм — это ценности самоунижения, самораскрепощения, радостного падения в хлевную жидкость, это оргиастическое разрешение себе делать абсолютно все что хочется. Англосаксонский мир — это культ самоуважения, достоинства, уважать себя не за то, что ты свинья, а за то, что ты не свинья, быть лучше противника. То есть это попытка сформулировать этический кодекс победителя, попытка понять с религиозной точки зрения, безусловно, почему, казалось бы, при явной слабости христианства христианство оказывается сильнее всего на свете. Книга о христианстве и язычестве.
Да, можно сказать, что Черчилль был во многих отношениях открывателем Британии XX века, постимперской, постколониальной Британии как новой территории. Конечно. А кто еще Британию так описал? По-настоящему у Черчилля был один конкурент — это Шоу, который тоже все время пытался ответить на вопрос о том, что же такое Европа.
Когда я готовился про Твена (там все-таки вопросы-то приходили), я вспомнил, что парадоксальным образом у Твена в это время был такой замечательный конкурент, хотя и несколько позже. Главным своим романом Твен считал роман о Жанне д’Арк — «Записки секретаря Жанны д’Арк». Он писал, что «плавал в чернилах», когда писал книгу. Это было для него наслаждение. Мы все помним Гека Финна и в лучшем случае «Позолоченный век» или «Янки при дворе…», а он своей лучшей книгой считал историю Жанны д’Арк. И в это же время о Жанне д’Арк пишет главную свою пьесу (и вообще-то, лучшую пьесу) Бернард Шоу. Их обоих называли циниками, но оба искали душу Европы в ее идеализме, в идеализме Жанны д’Арк. Понимаете? Оба были робкими влюбленными идеалистами.
И в этом смысле Черчилль, конечно, написал одну из самых идеалистических книг XX столетия. В ней многие видят апологию Британии, чуть ли не экспансии Британии, но на самом-то деле это глубоко христианская литература — мне кажется, более христианская, чем Честертон. Честертон-то был невротик.
«За какие «новые территории» в литературе (кажется, вы так поясняли причины предпочтений Нобелевского комитета) получил свою премию Уинстон Черчилль?»
Игорь, ну вы прямо вот вмастили, потому что этот же вопрос я пытаюсь осветить в большой статье про Черчилля, которая выходит сейчас в черчиллевском номере, в августовском номере «Дилетанта». Я пытаюсь там объяснить, почему собственно такая роль огромная приписывается всем англоязычным миром его «Истории Второй мировой войны».
Это, конечно, роман, никакая это не история, потому что для того, чтобы быть историей, она слишком субъективна. Он же там заявляет с самого начала: «Я пишу только о том, что видел и в чем участвовал». Естественно, что это попытка понять, что можно противопоставить фашизму, и попытка объяснить, какие идеи сформировали англоязычный мир. Последний шеститомник Черчилля, его гигантская (честно скажу, до конца мной не прочитанная, а прочитанная очень избирательно) «История англоязычных народов» — это попытка объяснить, на каких принципах и правилах стоит англоязычный мир или, как его еще иногда называют, англосаксонский (боже меня укуси… упаси от употребления этого слова!). Англосаксонский мир или, если угодно, англоязычный мир, по Черчиллю, христианский мир, мир Запада — на каких ценностях он может победить фашизм?
Фашизм — это ценности самоунижения, самораскрепощения, радостного падения в хлевную жидкость, это оргиастическое разрешение себе делать абсолютно все что хочется. Англосаксонский мир — это культ самоуважения, достоинства, уважать себя не за то, что ты свинья, а за то, что ты не свинья, быть лучше противника. То есть это попытка сформулировать этический кодекс победителя, попытка понять с религиозной точки зрения, безусловно, почему, казалось бы, при явной слабости христианства христианство оказывается сильнее всего на свете. Книга о христианстве и язычестве.
Да, можно сказать, что Черчилль был во многих отношениях открывателем Британии XX века, постимперской, постколониальной Британии как новой территории. Конечно. А кто еще Британию так описал? По-настоящему у Черчилля был один конкурент — это Шоу, который тоже все время пытался ответить на вопрос о том, что же такое Европа.
Когда я готовился про Твена (там все-таки вопросы-то приходили), я вспомнил, что парадоксальным образом у Твена в это время был такой замечательный конкурент, хотя и несколько позже. Главным своим романом Твен считал роман о Жанне д’Арк — «Записки секретаря Жанны д’Арк». Он писал, что «плавал в чернилах», когда писал книгу. Это было для него наслаждение. Мы все помним Гека Финна и в лучшем случае «Позолоченный век» или «Янки при дворе…», а он своей лучшей книгой считал историю Жанны д’Арк. И в это же время о Жанне д’Арк пишет главную свою пьесу (и вообще-то, лучшую пьесу) Бернард Шоу. Их обоих называли циниками, но оба искали душу Европы в ее идеализме, в идеализме Жанны д’Арк. Понимаете? Оба были робкими влюбленными идеалистами.
И в этом смысле Черчилль, конечно, написал одну из самых идеалистических книг XX столетия. В ней многие видят апологию Британии, чуть ли не экспансии Британии, но на самом-то деле это глубоко христианская литература — мне кажется, более христианская, чем Честертон. Честертон-то был невротик.
«В каждом заборе должна быть дырка» ©
ПИСАТЕЛЬ ЧЕРЧИЛЛЬ
1
О биографии Черчилля достаточно сказано в этом номере «Дилетанта», посвященном легендарному британцу почти целиком. Поговорим о том аспекте его деятельности, за который он получил литературного Нобеля. Черчилль мог бы с большим основанием, чем Ленин, именовать себя литератором: написал он и больше, и лучше. Собственно, он и занимался по большей части именно словесным оформлением всего, за что отвечал, будь то министерство финансов или морской флот. Черчилль вошел в историю прежде всего как мастер убедительных обоснований — когда надо, изысканных, а когда и грубых. Вот о ком выдуманный Горьким пролетарий, поклонник Ленина, мог бы сказать с полным правом: «Он весь в словах, как рыба в чешуе».
Распространенное мнение о том, что Черчилль получил литературного Нобеля только потому, что историкам Нобель не присуждался, — как Бергсон, скажем, словил своего потому, что философам его тоже не дают, — кажется мне не вполне справедливым. «Вторая мировая война», которую, собственно, и наградили, — автобиографический шеститомный роман, а ни в коей мере не объективная хроника страшнейшей войны в истории человечества. Черчилль и не претендовал, к чести его, на создание такой хроники: он при всякой возможности честно заявляет, что это история его личного участия в разгроме фашизма; его реконструкция событий, в которых он персонально участвовал; его и ничей более угол зрения. Он вообще никогда не претендовал на объективность, хотя — признаем и это — оценивал своих врагов снисходительней, чем они его. Впрочем, такая снисходительность для многих, по-английски говоря, еще более insulting и arrogant, чем прямое хамство.
Субъективность Черчилля проявляется прежде всего в том, что для него Сталинград — эпизод, хоть и ключевой, на Восточном фронте, а главный интерес сосредоточен на войне в пустыне. Для него вообще войну выиграли англичане и американцы; этот перекос извинителен уже потому, что для советской историографии, напротив, вклад англичан и американцев был ничтожен, потому что главным критерием эффективности боевых действий считалось количество потерь. Это критерий значимый и, возможно, главный, ибо победителем в русской — и христианской — традиции считается тот, кто пожертвовал большим; но не единственный. Для Черчилля победитель не тот, кто пожертвовал большим количеством своих граждан, а тот, кто больше спас. Эта же позиция наглядно отражена в только что вышедшем «Дюнкерке» — фильме далеко не столь впечатляющем, как «Баллада о солдате», но куда более дорогостоящем. Важное обстоятельство состоит в том, что христианство учит жертвовать собой, а не другими, и потому Черчилль, пожалуй, лучший христианин, чем Сталин, хотя в современной России считается наоборот.
Но черчиллевскую историю Второй мировой делает романом не столько авторская пристрастность и даже известная узость взгляда, сколько авторская задача, скорее писательская, чем хроникерская. Рискну сказать, что это британская «Война и мир», с поправкой, естественно, на масштаб. Художественно «Вторая мировая война» слабее толстовского романа во столько же раз, во сколько Британия, даже со всеми колониями, меньше России времен расцвета империи, то есть с Польшей и Финляндией, не говоря уж о Туркестане. Но Черчилль — писатель XX века, он работает после Толстого (в том числе после «Воскресения»), а потому для него публицистическая и философская убедительность не менее важна, чем изобразительная мощь. Границы романа в XX веке размылись, романом считается и трактат, и поэма, и драма. Черчилль в принципе не историк, поскольку у него — по крайней мере в истории мировой войны — другая, совершенно толстовская задача. Толстой в своей русской «Илиаде» исследовал русский modus operandi, то есть способы, которыми нация побеждает и выживает. Всякая мировая культура задается двумя такими текстами — «Одиссеей», которая описывает мир, среду этой цивилизации, и, соответственно, военным эпосом «Илиадой», где описывается образ действия в этом мире. Трудно сказать, как выглядела британская Одиссея XX века, тут наверняка будет предложено много кандидатур, от Джойса до Киплинга (хотя Джойс описал только Дублин, а Киплинг — только Индию), но «Илиаду» явно написал Черчилль. Это книга о том, как нация воюет, и о том, что ее сплачивает.
По ее шести томам рассыпано много упоминаний об английском характере, но самое трогательное, вероятно, во втором, где описывается первая воздушная тревога. Черчилль отправился в бомбоубежище с женой, захватив бутылку бренди, которая всегда скрашивала ему превратности судьбы, по авторскому признанию. В бомбоубежище, замечает он, царил веселый дух, звучали грубоватые шутки, с которыми англичане всегда встречают превратности судьбы. Он вообще постоянно фиксируется на этой особенности британского характера — на ироническом и мужественном отношении к неудачам и трудностям, на восприятии любых неудач как вызовов и способов самосовершенствования. Черчилль и сам иронизирует над многим — другой человек не стал бы в переписке с Рузвельтом подписываться «бывший военный моряк»; но есть одно, над чем он не смеется. Это Англия. Это святыня. Но святыня не потому, что он здесь родился, а потому, что Родина воплощает для него лучшие черты человечества. Они у него так и сформулированы в эпиграфе к книге: в войне — решительность, в поражении — мужество, в победе — великодушие, в мире — добрая воля. И в последней своей работе, тоже шеститомной, «Истории англоязычных народов», он подчеркивает эти же принципы, эту же рыцарственность, это же уважение к Европе как родине культуры, а не просто личной родине. Весьма важно и то, что шпенглеровское (а по сути-то фашистское, как показала история) противопоставление культуры и цивилизации Черчиллю абсолютно чуждо. Для него цивилизация и есть культура, и столь распространенное в XX веке упоение варварством и дикостью как источником вдохновения ему в принципе непонятно.
2
Отсюда вытекает главная особенность — и главная задача — его труда: он задается вопросом, как можно победить фашизм. Генезисом фашизма он подробно не занимается, и это естественно — он не философ, а политик. У него получается, что фашизм возникает из чувства исторической обиды и что державы-победительницы сами виноваты, что у них под носом фашизировались Германия и Италия. Германию разоружили, душили контрибуциями, но не в деньгах счастье — в конце концов Англия и Америка ей обильно давали в долг, и не от одной инфляции плюс массовая безработица случился там фашизм. Он случился оттого, что великую — хотя и много заблуждавшуюся — державу загнали в угол. Пожалуй, эта черчиллевская теория будет когда-нибудь удобна тем, кто возьмется объяснять истоки русской катастрофы начала XXI века, и тоже какой-нибудь новый апологет «цивилизационного консерватизма» — они и после катастрофы не переведутся — будет говорить, что Россию много унижали в девяностые. Разумеется, ничего даже отдаленно схожего с ситуацией Германии после Первой мировой в России девяностых не было, и хотел бы я знать, кто это, кроме нее самой, ставил ее на колени? Или она гуманитарную помощь считала нечеловеческим унижением? Или вступление Прибалтики в НАТО стало смертельным оскорблением? Дело было не в том, что Германия была унижена, а в том, что ей нравилось себя так чувствовать, — и вот о расчетливой игре фашистов на национальном унижении Черчилль как раз пишет подробно. Вообще же суть фашизма сводится не к национальным, не к географическим и подавно не к экономическим предпосылкам. С фашизмом не следует смешивать авторитаризм. Пол Пот, при всей его омерзительности, не фашист. Это совершенно другая история, не менее, а то и более чудовищная по своим последствиям. И китайские хунвейбины сильно отличались от гитлерюгенда, и вожди у них были другие по психотипу. Подозреваю, что фашизм — вообще явление европейское, ни к Азии, ни к исламу вообще это понятие не применимо. Фанатизм любого рода и вида — это искренняя вера в абстрактную идею. Фашизм — столь же искреннее, но сознательное служение злу, разрешение себе зла, четко отрефлексированная продажа души дьяволу. Фашизм — современное фаустианство, вот почему главный текст о нем называется «Доктор Фаустус». Зло понимается как источник новой энергетики. Ведь добро — это так скучно! Фашизм — черная месса, оргиастическое, радостное совокупление с абсолютным злом. И без этой эйфории, без этого духа оргии, который так отчетливо явлен, например, в «Гибели богов» — лучшем, вероятно, фильме о природе фашизма, — не бывает фашистского режима. Все эти радостно марширующие толпы отлично все понимают, не на пустом же месте они выросли! Они европейцы, за ними тысячелетия европейского опыта, за ними Рим. И потому римское приветствие становится опознавательным знаком фашизма: это возврат к оргии как главной форме общественной жизни. В каком-то смысле это и есть государственное самоубийство, но такое, чтобы всех захватить с собой; очень возможно, что в Риме изначально сидел этот суицидный посыл, и намеки на это есть, скажем, у Моммзена, которого Черчилль внимательно читал. Моммзен, кстати, тоже нобелевский лауреат по литературе, и есть за что. Просто от бросания на меч, вскрытия вен или иной героической смерти — в бою или в политической борьбе — Рим перешел к смерти от обжорства, к своего рода «Большой жратве» Феррери. Фашизм и есть оргия всех инстинктов, разгул всех разрушительных маний, выход Хайда из Джекила — всегда сопровождающийся таким же наслаждением, как эякуляция.
Это избавление от химеры совести, по Геббельсу, — но для этого надо, чтобы химера совести была. Чтобы броситься с высоты, нужна эта высота — долгие столетия европейской истории, сначала римской, потом христианской; иначе и наслаждения не будет. И вот об этом радостном отторжении всей прежней истории и морали Черчилль как раз пишет — как о сильнейшем соблазне фашизма, который сильней, притягательней, важней, чем жажда расширить свое жизненное пространство. Что можно противопоставить ему?
И здесь Черчилль, пожалуй, нащупал решение, которое заслуживает Нобеля в гораздо большей степени, нежели его литературный стиль (о котором ниже). Самоупоению можно противопоставить самоуважение, ибо человек в нем нуждается значительно больше. Человеку нравится быть плохим, это мощный источник наслаждения; но больше ему все-таки нравится быть хорошим. Это я и назвал бы законом Черчилля. Человеку — особенно определенной и многочисленной категории людей — нравится, пожалуй, демонстрировать силу и бесстыдство, то есть такую силу, которая ни перед кем не хочет отчитываться. Но еще больше ему нравится этой силе противостоять. Многим приятно насиловать детей, и это, должно быть, не столько особенность физиологии, сколько именно демонстративность преступления, столь откровенного, столь безнаказанного — ибо жертва не может защититься. Но защищать детей все-таки приятнее, и нравится это большему числу людей.
Правда, есть еще такой интересный психологический извод, весьма распространенный в архаических сообществах, когда жертву защищают только для того, чтобы насиловать самим: наша жертва! Сами изнасилуем, никого не допустим! Но это, согласитесь, тоже не самый распространенный порок, ибо людям в большинстве их свойственно уважать себя за добро. За адекватность. За солидарность и здравомыслие. И вот про это — книга Черчилля, такая уютная, при всей ее тревожности. Как свой остров британцы сумели превратить в неприступную крепость, так и человеческая природа выглядит в этой книге незыблемой твердыней — и ужасно приятно читать, как в критические моменты все они умудряются спрятать свои мелкие разногласия и начать действовать быстро, слаженно, синхронно! А уж сцена совместного богослужения английских и американских моряков написана с диккенсовской сентиментальностью и силой, и почему-то это не раздражает ни у Диккенса, ни у Черчилля.
В этом могучем романе национального воспитания есть два чрезвычайно обаятельных героя — центральный и эпизодический. Центральный — помимо Черчилля — Рузвельт, в котором автор души не чает. В реальности, вероятно, у них были и расхождения, и поводы для взаимного раздражения, но в книге — в третьем и особенно в четвертом томе — Рузвельт предстает идеалом политика: стремительным, прозорливым, по-товарищески готовым к любой помощи и практически лишенным тщеславия (которого Черчилль не только не лишен — он его не без удовольствия подчеркивает). Смело можно сказать, что Черчиллю удалось нарисовать едва ли не самый колоритный и привлекательный образ в англоязычной литературе второй половины столетия. Но есть у меня в этой книге и личный фаворит — ненадолго появляющийся, но очень важный: Дафф Купер. Этот военный министр Британии, а впоследствии первый лорд Адмиралтейства, — единственный человек, который ушел из правительства в отставку после Мюнхенского сговора. Вообще надо сказать — если только Черчилль не идеализирует обстановку, — от Мюнхенского сговора никто не был в восторге; все принимали его как неизбежное зло. Но Черчилль, умудренный опытом Второй мировой войны, уже не считает его неизбежным, вот в чем штука, он вообще, кажется, не верит теперь в неизбежность зла. И если бы все, как Дафф Купер — этот капитан Тушин черчиллевской книги, даром что Купер аристократ, а Тушин человек простой, — нашли в себе силы вовремя встать на пути абсолютного зла, то, может, ничего бы и не было. Или было бы не так разрушительно, не так стыдно... Но все говорили: да ладно, может, это в самом деле, как говорит сам Гитлер, последнее его территориальное притязание... Хотя тут же Черчилль приводит внушительный список этих «последних» притязаний — и ясно дает понять, что можно было и подальновидней оценить рейхсканцлера. И Купер оценил. Посмотрите на его фотографию, ее легко найти, — и в его спокойном насмешливом лице вы увидите ту самую твердыню, которая так притягательна в этой книге; вы увидите, за что стоит любить Англию. Вы даже, может быть, поймете рассказ Моэма «Мисс Кинг» из книги «Эшенден, или Британский агент» — не хочу спойлерить, дабы не портить вам удовольствие. Это и есть то, что я называю этическим подходом к нации, в отличие от губительного этнического.
3
Наибольшим литературным достоинством Черчилля называют именно стиль — несколько старомодный, винтажный, что особо ценится, не лишенный патетики и даже, пожалуй, перебирающий по этой части — как-никак перед нами оратор, которому приходилось воздействовать на аудиторию скорее пафосом, нежели лаконизмом. Шутки Черчилля широко известны и тоже постоянно цитируются, хотя в книге их, пожалуй, маловато — да и откуда взять поводов для шуток в такие-то времена? Наиболее известен, пожалуй, его диалог с Шоу: «Я оставил вам несколько билетов на премьеру, приходите с друзьями, если они у вас есть». — «На премьеру не смогу, зайду на другое представление, если оно будет». Не хуже и знаменитый отзыв о преемнике, Эттли: «Скромнейший человек, и видит Бог, у него есть все основания для этого». Но в исторических своих сочинениях он если и подшучивает, то над собой. Зато читатель истории мировой войны отлично понимает, почему нация любила слушать Черчилля, верила ему и шла за ним.
Его «Вторая мировая война» — интересная книга, и ни в малой степени не русофобская, хотя именно Черчилля называют чуть ли не главным русофобом XX века. Напротив, если он яростно ругал Россию за выход из Первой мировой войны («Достопочтенный лорд Черчилль совсем в ругне переперчил, орет, как будто чирьи вскочили на Черчилле»,— не очень смешно издевался над ним Маяковский), то даже пакт о ненападении 1939 года вызывает у него сдержанные и, пожалуй, понимающие оценки. Да, предательство, но русским нужна была передышка; да, раздел Польши — но Польша сама безобразно себя повела относительно Чехословакии после Мюнхена... Здесь, кстати, одна из немногих горьких шуток: польский характер исключительно стоек в преодолении трудностей — которые он сам себе создает.
Отношение его к Сталину вполне уважительно, поскольку масштаба советских репрессий он не знал или по крайней мере серьезно недооценивал; конечно, он не произносил вечно приписываемой ему фразы насчет сохи и атомной бомбы, но письма Сталина приводит с одобрительными комментариями и видит в нем стойкого, хитрого, опасного партнера; разумеется, временного, ибо для Черчилля вообще нет постоянных союзов, но в любом случае достойного. Что касается русского солдата, он неизменно удостаивается у Черчилля высших оценок: о военном героизме, стойкости и напоре русских он говорит в книге не реже, чем о великолепных качествах собственных моряков и летчиков. Фильм о Сталинграде — первый, хроникальный, который прислал ему Сталин, — вызывает у него искренний восторг. Он никогда не забывает упомянуть — к чести его заметим, что в письмах к нему об этом пишет и Рузвельт: Россия несет потери, во много раз большие, чем Англия и Америка вместе взятые, и принимает на себя главную тяжесть борьбы с гитлеризмом. Главное же — Черчилль отлично понимает, что сама Европа не справилась бы со своей чумой; что фашизм был разгромлен благодаря человеку нового типа — не большевику, конечно, но человеку, выкованному русской революцией. Это были не большевики — их он ненавидел искренне и мнения своего не изменил; это что-то другое — Россия плюс революционный опыт. Это новые люди, противопоставленные языческой архаике германских теорий. И восхищение его перед этими новыми людьми куда больше, чем пиетет к Сталину, в котором он видел и азиатскую хитрость, и жестокость, и недоверие. Как ни странно, Черчилля тревожит в это время то же самое, что мучило в 1943 году Шварца: победить дракона можно, но что делать потом? Ведь не силой оружия побеждаются драконы; а Советская Россия, победив одного дракона, перед другим осталась бессильна. По Черчиллю, сама Европа не одержала бы победы — но те, кто внес в эту победу наибольший вклад, главной моральной победы еще не одержали. Перед миром, пишет он, стоят гораздо более серьезные и страшные вызовы, чем в начале Второй мировой войны; ничто не кончилось. И потому в этой книге, временами столь уютной, нет успокоенности. Она заканчивается на тревожной и мрачной ноте. Мир не сможет обуздать новое оружие, оно уже было применено в Японии и будет вечно угрожать всем. Победа во Второй мировой осталась как будто бы — по крайней мере так хочется думать — за силами добра и разума; но сам Черчилль, кажется, так и не смог простить Франции, не примирился с советской диктатурой и не питал иллюзий насчет разгромленной Германии. В этот раз победили, но человеческая природа показала, сколь легко и быстро она превращается в собственную противоположность; и сама эта война — история не столько победы, сколько величайшего соблазна.
Нам сегодня видно все то, о чем догадывался он. Мы видим, как результатами этой войны размахивают силы, не имеющие на это ни малейшего права и отринувшие всякую преемственность с подлинными победителями. Вот почему перечитывать его книгу сегодня — самое душеполезное дело, а кроме того, большое интеллектуальное удовольствие. Приятно же знать, что был человек, который все понимал. И что у этого человека, в конце концов, все получилось.
ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ ДМИТРИЯ БЫКОВА | подшивка журнала в формате PDF
1
О биографии Черчилля достаточно сказано в этом номере «Дилетанта», посвященном легендарному британцу почти целиком. Поговорим о том аспекте его деятельности, за который он получил литературного Нобеля. Черчилль мог бы с большим основанием, чем Ленин, именовать себя литератором: написал он и больше, и лучше. Собственно, он и занимался по большей части именно словесным оформлением всего, за что отвечал, будь то министерство финансов или морской флот. Черчилль вошел в историю прежде всего как мастер убедительных обоснований — когда надо, изысканных, а когда и грубых. Вот о ком выдуманный Горьким пролетарий, поклонник Ленина, мог бы сказать с полным правом: «Он весь в словах, как рыба в чешуе».
Распространенное мнение о том, что Черчилль получил литературного Нобеля только потому, что историкам Нобель не присуждался, — как Бергсон, скажем, словил своего потому, что философам его тоже не дают, — кажется мне не вполне справедливым. «Вторая мировая война», которую, собственно, и наградили, — автобиографический шеститомный роман, а ни в коей мере не объективная хроника страшнейшей войны в истории человечества. Черчилль и не претендовал, к чести его, на создание такой хроники: он при всякой возможности честно заявляет, что это история его личного участия в разгроме фашизма; его реконструкция событий, в которых он персонально участвовал; его и ничей более угол зрения. Он вообще никогда не претендовал на объективность, хотя — признаем и это — оценивал своих врагов снисходительней, чем они его. Впрочем, такая снисходительность для многих, по-английски говоря, еще более insulting и arrogant, чем прямое хамство.
Субъективность Черчилля проявляется прежде всего в том, что для него Сталинград — эпизод, хоть и ключевой, на Восточном фронте, а главный интерес сосредоточен на войне в пустыне. Для него вообще войну выиграли англичане и американцы; этот перекос извинителен уже потому, что для советской историографии, напротив, вклад англичан и американцев был ничтожен, потому что главным критерием эффективности боевых действий считалось количество потерь. Это критерий значимый и, возможно, главный, ибо победителем в русской — и христианской — традиции считается тот, кто пожертвовал большим; но не единственный. Для Черчилля победитель не тот, кто пожертвовал большим количеством своих граждан, а тот, кто больше спас. Эта же позиция наглядно отражена в только что вышедшем «Дюнкерке» — фильме далеко не столь впечатляющем, как «Баллада о солдате», но куда более дорогостоящем. Важное обстоятельство состоит в том, что христианство учит жертвовать собой, а не другими, и потому Черчилль, пожалуй, лучший христианин, чем Сталин, хотя в современной России считается наоборот.
Но черчиллевскую историю Второй мировой делает романом не столько авторская пристрастность и даже известная узость взгляда, сколько авторская задача, скорее писательская, чем хроникерская. Рискну сказать, что это британская «Война и мир», с поправкой, естественно, на масштаб. Художественно «Вторая мировая война» слабее толстовского романа во столько же раз, во сколько Британия, даже со всеми колониями, меньше России времен расцвета империи, то есть с Польшей и Финляндией, не говоря уж о Туркестане. Но Черчилль — писатель XX века, он работает после Толстого (в том числе после «Воскресения»), а потому для него публицистическая и философская убедительность не менее важна, чем изобразительная мощь. Границы романа в XX веке размылись, романом считается и трактат, и поэма, и драма. Черчилль в принципе не историк, поскольку у него — по крайней мере в истории мировой войны — другая, совершенно толстовская задача. Толстой в своей русской «Илиаде» исследовал русский modus operandi, то есть способы, которыми нация побеждает и выживает. Всякая мировая культура задается двумя такими текстами — «Одиссеей», которая описывает мир, среду этой цивилизации, и, соответственно, военным эпосом «Илиадой», где описывается образ действия в этом мире. Трудно сказать, как выглядела британская Одиссея XX века, тут наверняка будет предложено много кандидатур, от Джойса до Киплинга (хотя Джойс описал только Дублин, а Киплинг — только Индию), но «Илиаду» явно написал Черчилль. Это книга о том, как нация воюет, и о том, что ее сплачивает.
По ее шести томам рассыпано много упоминаний об английском характере, но самое трогательное, вероятно, во втором, где описывается первая воздушная тревога. Черчилль отправился в бомбоубежище с женой, захватив бутылку бренди, которая всегда скрашивала ему превратности судьбы, по авторскому признанию. В бомбоубежище, замечает он, царил веселый дух, звучали грубоватые шутки, с которыми англичане всегда встречают превратности судьбы. Он вообще постоянно фиксируется на этой особенности британского характера — на ироническом и мужественном отношении к неудачам и трудностям, на восприятии любых неудач как вызовов и способов самосовершенствования. Черчилль и сам иронизирует над многим — другой человек не стал бы в переписке с Рузвельтом подписываться «бывший военный моряк»; но есть одно, над чем он не смеется. Это Англия. Это святыня. Но святыня не потому, что он здесь родился, а потому, что Родина воплощает для него лучшие черты человечества. Они у него так и сформулированы в эпиграфе к книге: в войне — решительность, в поражении — мужество, в победе — великодушие, в мире — добрая воля. И в последней своей работе, тоже шеститомной, «Истории англоязычных народов», он подчеркивает эти же принципы, эту же рыцарственность, это же уважение к Европе как родине культуры, а не просто личной родине. Весьма важно и то, что шпенглеровское (а по сути-то фашистское, как показала история) противопоставление культуры и цивилизации Черчиллю абсолютно чуждо. Для него цивилизация и есть культура, и столь распространенное в XX веке упоение варварством и дикостью как источником вдохновения ему в принципе непонятно.
2
Отсюда вытекает главная особенность — и главная задача — его труда: он задается вопросом, как можно победить фашизм. Генезисом фашизма он подробно не занимается, и это естественно — он не философ, а политик. У него получается, что фашизм возникает из чувства исторической обиды и что державы-победительницы сами виноваты, что у них под носом фашизировались Германия и Италия. Германию разоружили, душили контрибуциями, но не в деньгах счастье — в конце концов Англия и Америка ей обильно давали в долг, и не от одной инфляции плюс массовая безработица случился там фашизм. Он случился оттого, что великую — хотя и много заблуждавшуюся — державу загнали в угол. Пожалуй, эта черчиллевская теория будет когда-нибудь удобна тем, кто возьмется объяснять истоки русской катастрофы начала XXI века, и тоже какой-нибудь новый апологет «цивилизационного консерватизма» — они и после катастрофы не переведутся — будет говорить, что Россию много унижали в девяностые. Разумеется, ничего даже отдаленно схожего с ситуацией Германии после Первой мировой в России девяностых не было, и хотел бы я знать, кто это, кроме нее самой, ставил ее на колени? Или она гуманитарную помощь считала нечеловеческим унижением? Или вступление Прибалтики в НАТО стало смертельным оскорблением? Дело было не в том, что Германия была унижена, а в том, что ей нравилось себя так чувствовать, — и вот о расчетливой игре фашистов на национальном унижении Черчилль как раз пишет подробно. Вообще же суть фашизма сводится не к национальным, не к географическим и подавно не к экономическим предпосылкам. С фашизмом не следует смешивать авторитаризм. Пол Пот, при всей его омерзительности, не фашист. Это совершенно другая история, не менее, а то и более чудовищная по своим последствиям. И китайские хунвейбины сильно отличались от гитлерюгенда, и вожди у них были другие по психотипу. Подозреваю, что фашизм — вообще явление европейское, ни к Азии, ни к исламу вообще это понятие не применимо. Фанатизм любого рода и вида — это искренняя вера в абстрактную идею. Фашизм — столь же искреннее, но сознательное служение злу, разрешение себе зла, четко отрефлексированная продажа души дьяволу. Фашизм — современное фаустианство, вот почему главный текст о нем называется «Доктор Фаустус». Зло понимается как источник новой энергетики. Ведь добро — это так скучно! Фашизм — черная месса, оргиастическое, радостное совокупление с абсолютным злом. И без этой эйфории, без этого духа оргии, который так отчетливо явлен, например, в «Гибели богов» — лучшем, вероятно, фильме о природе фашизма, — не бывает фашистского режима. Все эти радостно марширующие толпы отлично все понимают, не на пустом же месте они выросли! Они европейцы, за ними тысячелетия европейского опыта, за ними Рим. И потому римское приветствие становится опознавательным знаком фашизма: это возврат к оргии как главной форме общественной жизни. В каком-то смысле это и есть государственное самоубийство, но такое, чтобы всех захватить с собой; очень возможно, что в Риме изначально сидел этот суицидный посыл, и намеки на это есть, скажем, у Моммзена, которого Черчилль внимательно читал. Моммзен, кстати, тоже нобелевский лауреат по литературе, и есть за что. Просто от бросания на меч, вскрытия вен или иной героической смерти — в бою или в политической борьбе — Рим перешел к смерти от обжорства, к своего рода «Большой жратве» Феррери. Фашизм и есть оргия всех инстинктов, разгул всех разрушительных маний, выход Хайда из Джекила — всегда сопровождающийся таким же наслаждением, как эякуляция.
Это избавление от химеры совести, по Геббельсу, — но для этого надо, чтобы химера совести была. Чтобы броситься с высоты, нужна эта высота — долгие столетия европейской истории, сначала римской, потом христианской; иначе и наслаждения не будет. И вот об этом радостном отторжении всей прежней истории и морали Черчилль как раз пишет — как о сильнейшем соблазне фашизма, который сильней, притягательней, важней, чем жажда расширить свое жизненное пространство. Что можно противопоставить ему?
И здесь Черчилль, пожалуй, нащупал решение, которое заслуживает Нобеля в гораздо большей степени, нежели его литературный стиль (о котором ниже). Самоупоению можно противопоставить самоуважение, ибо человек в нем нуждается значительно больше. Человеку нравится быть плохим, это мощный источник наслаждения; но больше ему все-таки нравится быть хорошим. Это я и назвал бы законом Черчилля. Человеку — особенно определенной и многочисленной категории людей — нравится, пожалуй, демонстрировать силу и бесстыдство, то есть такую силу, которая ни перед кем не хочет отчитываться. Но еще больше ему нравится этой силе противостоять. Многим приятно насиловать детей, и это, должно быть, не столько особенность физиологии, сколько именно демонстративность преступления, столь откровенного, столь безнаказанного — ибо жертва не может защититься. Но защищать детей все-таки приятнее, и нравится это большему числу людей.
Правда, есть еще такой интересный психологический извод, весьма распространенный в архаических сообществах, когда жертву защищают только для того, чтобы насиловать самим: наша жертва! Сами изнасилуем, никого не допустим! Но это, согласитесь, тоже не самый распространенный порок, ибо людям в большинстве их свойственно уважать себя за добро. За адекватность. За солидарность и здравомыслие. И вот про это — книга Черчилля, такая уютная, при всей ее тревожности. Как свой остров британцы сумели превратить в неприступную крепость, так и человеческая природа выглядит в этой книге незыблемой твердыней — и ужасно приятно читать, как в критические моменты все они умудряются спрятать свои мелкие разногласия и начать действовать быстро, слаженно, синхронно! А уж сцена совместного богослужения английских и американских моряков написана с диккенсовской сентиментальностью и силой, и почему-то это не раздражает ни у Диккенса, ни у Черчилля.
В этом могучем романе национального воспитания есть два чрезвычайно обаятельных героя — центральный и эпизодический. Центральный — помимо Черчилля — Рузвельт, в котором автор души не чает. В реальности, вероятно, у них были и расхождения, и поводы для взаимного раздражения, но в книге — в третьем и особенно в четвертом томе — Рузвельт предстает идеалом политика: стремительным, прозорливым, по-товарищески готовым к любой помощи и практически лишенным тщеславия (которого Черчилль не только не лишен — он его не без удовольствия подчеркивает). Смело можно сказать, что Черчиллю удалось нарисовать едва ли не самый колоритный и привлекательный образ в англоязычной литературе второй половины столетия. Но есть у меня в этой книге и личный фаворит — ненадолго появляющийся, но очень важный: Дафф Купер. Этот военный министр Британии, а впоследствии первый лорд Адмиралтейства, — единственный человек, который ушел из правительства в отставку после Мюнхенского сговора. Вообще надо сказать — если только Черчилль не идеализирует обстановку, — от Мюнхенского сговора никто не был в восторге; все принимали его как неизбежное зло. Но Черчилль, умудренный опытом Второй мировой войны, уже не считает его неизбежным, вот в чем штука, он вообще, кажется, не верит теперь в неизбежность зла. И если бы все, как Дафф Купер — этот капитан Тушин черчиллевской книги, даром что Купер аристократ, а Тушин человек простой, — нашли в себе силы вовремя встать на пути абсолютного зла, то, может, ничего бы и не было. Или было бы не так разрушительно, не так стыдно... Но все говорили: да ладно, может, это в самом деле, как говорит сам Гитлер, последнее его территориальное притязание... Хотя тут же Черчилль приводит внушительный список этих «последних» притязаний — и ясно дает понять, что можно было и подальновидней оценить рейхсканцлера. И Купер оценил. Посмотрите на его фотографию, ее легко найти, — и в его спокойном насмешливом лице вы увидите ту самую твердыню, которая так притягательна в этой книге; вы увидите, за что стоит любить Англию. Вы даже, может быть, поймете рассказ Моэма «Мисс Кинг» из книги «Эшенден, или Британский агент» — не хочу спойлерить, дабы не портить вам удовольствие. Это и есть то, что я называю этическим подходом к нации, в отличие от губительного этнического.
3
Наибольшим литературным достоинством Черчилля называют именно стиль — несколько старомодный, винтажный, что особо ценится, не лишенный патетики и даже, пожалуй, перебирающий по этой части — как-никак перед нами оратор, которому приходилось воздействовать на аудиторию скорее пафосом, нежели лаконизмом. Шутки Черчилля широко известны и тоже постоянно цитируются, хотя в книге их, пожалуй, маловато — да и откуда взять поводов для шуток в такие-то времена? Наиболее известен, пожалуй, его диалог с Шоу: «Я оставил вам несколько билетов на премьеру, приходите с друзьями, если они у вас есть». — «На премьеру не смогу, зайду на другое представление, если оно будет». Не хуже и знаменитый отзыв о преемнике, Эттли: «Скромнейший человек, и видит Бог, у него есть все основания для этого». Но в исторических своих сочинениях он если и подшучивает, то над собой. Зато читатель истории мировой войны отлично понимает, почему нация любила слушать Черчилля, верила ему и шла за ним.
Его «Вторая мировая война» — интересная книга, и ни в малой степени не русофобская, хотя именно Черчилля называют чуть ли не главным русофобом XX века. Напротив, если он яростно ругал Россию за выход из Первой мировой войны («Достопочтенный лорд Черчилль совсем в ругне переперчил, орет, как будто чирьи вскочили на Черчилле»,— не очень смешно издевался над ним Маяковский), то даже пакт о ненападении 1939 года вызывает у него сдержанные и, пожалуй, понимающие оценки. Да, предательство, но русским нужна была передышка; да, раздел Польши — но Польша сама безобразно себя повела относительно Чехословакии после Мюнхена... Здесь, кстати, одна из немногих горьких шуток: польский характер исключительно стоек в преодолении трудностей — которые он сам себе создает.
Отношение его к Сталину вполне уважительно, поскольку масштаба советских репрессий он не знал или по крайней мере серьезно недооценивал; конечно, он не произносил вечно приписываемой ему фразы насчет сохи и атомной бомбы, но письма Сталина приводит с одобрительными комментариями и видит в нем стойкого, хитрого, опасного партнера; разумеется, временного, ибо для Черчилля вообще нет постоянных союзов, но в любом случае достойного. Что касается русского солдата, он неизменно удостаивается у Черчилля высших оценок: о военном героизме, стойкости и напоре русских он говорит в книге не реже, чем о великолепных качествах собственных моряков и летчиков. Фильм о Сталинграде — первый, хроникальный, который прислал ему Сталин, — вызывает у него искренний восторг. Он никогда не забывает упомянуть — к чести его заметим, что в письмах к нему об этом пишет и Рузвельт: Россия несет потери, во много раз большие, чем Англия и Америка вместе взятые, и принимает на себя главную тяжесть борьбы с гитлеризмом. Главное же — Черчилль отлично понимает, что сама Европа не справилась бы со своей чумой; что фашизм был разгромлен благодаря человеку нового типа — не большевику, конечно, но человеку, выкованному русской революцией. Это были не большевики — их он ненавидел искренне и мнения своего не изменил; это что-то другое — Россия плюс революционный опыт. Это новые люди, противопоставленные языческой архаике германских теорий. И восхищение его перед этими новыми людьми куда больше, чем пиетет к Сталину, в котором он видел и азиатскую хитрость, и жестокость, и недоверие. Как ни странно, Черчилля тревожит в это время то же самое, что мучило в 1943 году Шварца: победить дракона можно, но что делать потом? Ведь не силой оружия побеждаются драконы; а Советская Россия, победив одного дракона, перед другим осталась бессильна. По Черчиллю, сама Европа не одержала бы победы — но те, кто внес в эту победу наибольший вклад, главной моральной победы еще не одержали. Перед миром, пишет он, стоят гораздо более серьезные и страшные вызовы, чем в начале Второй мировой войны; ничто не кончилось. И потому в этой книге, временами столь уютной, нет успокоенности. Она заканчивается на тревожной и мрачной ноте. Мир не сможет обуздать новое оружие, оно уже было применено в Японии и будет вечно угрожать всем. Победа во Второй мировой осталась как будто бы — по крайней мере так хочется думать — за силами добра и разума; но сам Черчилль, кажется, так и не смог простить Франции, не примирился с советской диктатурой и не питал иллюзий насчет разгромленной Германии. В этот раз победили, но человеческая природа показала, сколь легко и быстро она превращается в собственную противоположность; и сама эта война — история не столько победы, сколько величайшего соблазна.
Нам сегодня видно все то, о чем догадывался он. Мы видим, как результатами этой войны размахивают силы, не имеющие на это ни малейшего права и отринувшие всякую преемственность с подлинными победителями. Вот почему перечитывать его книгу сегодня — самое душеполезное дело, а кроме того, большое интеллектуальное удовольствие. Приятно же знать, что был человек, который все понимал. И что у этого человека, в конце концов, все получилось.
ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ ДМИТРИЯ БЫКОВА | подшивка журнала в формате PDF
