Love story
Во глубину российского режима-с заглядываю, словно в полынью, — и вижу, что эпоха наложилась на возраст мой, да и на жизнь мою. Я все его провалы и успехи, ужимки и прыжки, народ и знать давно привык воспринимать как вехи своей судьбы. Где мне другую взять? История — она такая штука, а грубо говоря, такая сука, что с нею мы мучительно слились: отдельной биографии этапы размечены судьбой Большого Папы, и будет так, куда ни поселись. Вот он пришел. Мне тридцать два. Я молод. Я никогда не шастал по Кремлю, мне кажется полезным русский холод, я либералов страстно не люблю, в них видя пошляков и супостатов; мне неприятен их надрывный стиль, и если б я, допустим, был Муратов, меня бы я доныне не простил. Не стану, уподобившись невежам, клеймить его агрессию и ложь: вождь тоже был тогда довольно свежим и, кажется, надеялся (на что ж?!).
Немало утекло воды и водки, и кое-что сместилось в голове, и мы сошлись в одной дырявой лодке, тогда как цвет команды НТВ… Но всем не будешь ставить лыко в строку. Слаб человек, ржавеет и металл. Но все-таки к его второму сроку я никаких иллюзий не питал. Добил меня Беслан. Мне стало сорок. Уже я был и враг, почти шпион, — но все еще считал, что это морок, что вскорости развеется и он. Меж тем себя я чувствовал в траншее, а может быть, во рву с клубками змей; потом все стало несколько смешнее, но делало меня при этом злей. Поэта вечно бесит все, что ложно. «Закройте дверь, а то выходит газ!» А может, я почувствовал, что можно, и можно, так сказать, в последний раз.
Что вспоминать про зимние протесты, зачем вцепляться в прошлогодний снег? Такие были милые невесты, а вышли ведьмы. Это участь всех. Мне было сорок пять шестого мая. Подросток не наивен и не мал. Напрашивалась рифма «всех ломая», и это, в общем, правда: всех сломал. Ты думал, все пройдет, — а тут утроба, родная почва, вечный чернозем. И тут во мне и впрямь проснулась злоба, — но самое смешное, что и в нем.
Не утоленный Крымом и Донбассом, с натугою справляя торжество, он чувствовал острее с каждым часом, что ничего не вышло у него, — и глядя, как спивалась этим квасом невинная российская родня, я чувствовал острее с каждым часом, что ничего не вышло у меня. К нам подступала смертная зевота. Тут не было ни гордых, ни крутых: добро бы что-то вышло у кого-то! — но выйти не могло. Распад. Тупик. Такое было бурное начало, кипенье чуть не влесовых племен — а вышел пшик, и это означало, что этот мир уже приговорен. Пускай у них бы что-то получилось, оформилось и вылезло на свет, — Россия бы на этом обучилась и одолела гадину… Но нет. Окончена последняя проверка, не слышится ни горнов, ни копыт, — здесь никому не взять отныне верха, и не над кем уже. Проект закрыт.
…Мне пятьдесят. Отчаянье не бурно, и пусть я младше вечного главы — могильная или ночная урна мне ближе избирательной, увы. Не то чтобы его готов принять я — такое безразличье тоже грех, — но мы уже вот-вот сойдем в объятья истории, а ей плевать на всех. Приходит час старения, смиренья, все как-то улетает в гребеня, и не могу равно представить день я, когда его не будет… и меня… Что будет после — бунты, генералы, рашизм, война, анархия ли мать, опять гэбэшник, снова либералы, монархия — теперь уже плевать. Для нас двоих кончается эпоха, 3-дешное, но скучное кино. Друг друга мы использовали плохо.
Но в старости и это все равно.
Немало утекло воды и водки, и кое-что сместилось в голове, и мы сошлись в одной дырявой лодке, тогда как цвет команды НТВ… Но всем не будешь ставить лыко в строку. Слаб человек, ржавеет и металл. Но все-таки к его второму сроку я никаких иллюзий не питал. Добил меня Беслан. Мне стало сорок. Уже я был и враг, почти шпион, — но все еще считал, что это морок, что вскорости развеется и он. Меж тем себя я чувствовал в траншее, а может быть, во рву с клубками змей; потом все стало несколько смешнее, но делало меня при этом злей. Поэта вечно бесит все, что ложно. «Закройте дверь, а то выходит газ!» А может, я почувствовал, что можно, и можно, так сказать, в последний раз.
Что вспоминать про зимние протесты, зачем вцепляться в прошлогодний снег? Такие были милые невесты, а вышли ведьмы. Это участь всех. Мне было сорок пять шестого мая. Подросток не наивен и не мал. Напрашивалась рифма «всех ломая», и это, в общем, правда: всех сломал. Ты думал, все пройдет, — а тут утроба, родная почва, вечный чернозем. И тут во мне и впрямь проснулась злоба, — но самое смешное, что и в нем.
Не утоленный Крымом и Донбассом, с натугою справляя торжество, он чувствовал острее с каждым часом, что ничего не вышло у него, — и глядя, как спивалась этим квасом невинная российская родня, я чувствовал острее с каждым часом, что ничего не вышло у меня. К нам подступала смертная зевота. Тут не было ни гордых, ни крутых: добро бы что-то вышло у кого-то! — но выйти не могло. Распад. Тупик. Такое было бурное начало, кипенье чуть не влесовых племен — а вышел пшик, и это означало, что этот мир уже приговорен. Пускай у них бы что-то получилось, оформилось и вылезло на свет, — Россия бы на этом обучилась и одолела гадину… Но нет. Окончена последняя проверка, не слышится ни горнов, ни копыт, — здесь никому не взять отныне верха, и не над кем уже. Проект закрыт.
…Мне пятьдесят. Отчаянье не бурно, и пусть я младше вечного главы — могильная или ночная урна мне ближе избирательной, увы. Не то чтобы его готов принять я — такое безразличье тоже грех, — но мы уже вот-вот сойдем в объятья истории, а ей плевать на всех. Приходит час старения, смиренья, все как-то улетает в гребеня, и не могу равно представить день я, когда его не будет… и меня… Что будет после — бунты, генералы, рашизм, война, анархия ли мать, опять гэбэшник, снова либералы, монархия — теперь уже плевать. Для нас двоих кончается эпоха, 3-дешное, но скучное кино. Друг друга мы использовали плохо.
Но в старости и это все равно.