«Если уж говорить о Дмитрии Львовиче Быкове» ©
«Вот, собственно, и всё, что я хотел(а) сказать о Дмитрии Львовиче» ©
С Пушкиным на дружеской ноге
Сказ про то, как Дмитрий Быков наехал на Евгения Онегина, и что из этого вышло.
Опершись жопой о гранит... (А. С. Пушкин)
Сказ про то, как Дмитрий Быков наехал на Евгения Онегина, и что из этого вышло.
Опершись жопой о гранит... (А. С. Пушкин)
Кто только не комментировал Онегина! Началось при выходе в свет отдельных глав романа и продолжается по сей день. Комментарии Владимира Набокова (1) и Юрия Лотмана (2) выделяются тем, что они самые полные и детальные. И еще тем, что оба, дети более поздних времен, могли охватить и подвергнуть критической проверке все существенное, что было сделано до них. Притом Лотман писал позже Набокова, чей текст явился ему просто как один из источников. Так что Лотман остается для нас источником главным, наиболее достоверным и исчерпывающим.
Сегодня к славному сообществу пушкиноведов добавилось еще одно имя: Дмитрий Быков. Я основываюсь (в основном, но не исключительно) на двух видеозаписях выступлений Быкова: «Открытый урок с Дмитрием Быковым. Евгений Онегин как неоконченный роман» и «Код Онегина».(3) Первое — урок литературы в школе, второе — публичная лекция. Обе легко найти в интернете.(4)
Комментарий Быкова к роману Пушкина концептуален и оригинален, что не мешает этому комментарию быть полным вздором. Последнее же не мешает Быкову энергично настаивать на своих открытиях (или на том, что он считает таковыми).
Мне многое нравится в Быкове. Блестящий лектор, остроумный человек, удачный стихотворец, вообще талантлив разносторонне. По плодовитости, правда, не достигает уровня Дарьи Донцовой, но еще не вечер. О книгах Быкова сказать ничего не могу — не читал. Многие его выступления на сюжеты о современной России читаю с удовольствием. С гражданской его позицией солидарен.
Я и раньше сказал, как ценю его, в своем частном к нему письме, о коем, как и о последствиях оного для творчества Быкова, расскажу как-нибудь в другой раз.
Послушаешь иную его лекцию — умный человек говорит, текстов знает невообразимо много, неожиданные ракурсы находит.(5) И вдруг — бенц! Выскакивает — клюква. Цитируя Высоцкого «Мой черный человек в костюме сером // Он был министром, домуправом, офицером», Быков говорит: «Не все так просто, тут не только министры и домуправы». Тут же дается фото: Высоцкий и Бродский, а Дм. Л. говорит: «Обратите внимание: Бродский в сером костюме»....
После таких вещей задумаешься: можно ли полагаться на Быкова, когда он говорит о вещах, где ты сам ничего не знаешь? Страшно становится от одной мысли о том, сколько его лекций было прослушано, раскрыв рот и развесив уши...
Короче, многое мне в нем нравится, но не все. Разговор пойдет — из серии: Что мне в нем не нравится. Настоящая статья задумана как первая серия моей «Быковианы».
Быков — пушкинист
Коротко, концепция Быкова такова (цитирую): «Евгений Онегин — роман, задуманный как месть».
Герой романа — человек никчемный, малообразованный, пустозвон и вообще — пустое место с высочайшим самомнением. Эта концепция строится вот на чем:
1. Образ Онегина — это портрет Александра Раевского, которому П (6) отомстил за то, что тот был успешным любовником графини Воронцовой, и она прикрывала эту связь, для виду принимая ухаживания П. Поэт узнал про этот маскарад только в Михайловском.
2. Сам Раевский был человеком никчемным и пустым, при этом презирающим людей, общество, принципы и высокие идеи. Последнее было особенно ненавистно П, который имел высокие идеалы.
3. Предыдущее согласуется со стихотворением Демон (1824), в котором дан портрет Раевского. Весьма нелицеприятный.
Быков ужасно много читал. И продолжает читать. Ужасно много. Очевидно, читал и Лотмана, и Набокова. Столь же очевидно, что читал их без всякой для себя пользы, как выражался Фридрих Хайек. Или — как сказал однажды Борхес в похожем случае — читал без желания понять.
Роман П неисчерпаем, говорит Лотман. Отсюда — право каждого на свое прочтение этого текста. Но при этом существует неписаное правило чести: как-то соотнести свое с тем, что уже было сказано другими. Указать, с кем, в чем и почему ты не согласен, предлагая свою трактовку. Но этого Быков и не делает, хотя на каждом шагу вступает в противоречие со своими предшественниками. Нет, вру: читал он и свято чтит одного из предшественников — Дмитрия Писарева, на которого ссылается как на самого авторитетного пушкиноведа.
Вроде бы, после Писарева было много серьезных пушкинистов и сделано немало исследований, но Быков на них практически не ссылается. А если вдруг сошлется ненароком, тогда... о, «сколько нам открытий чудных»...
Попробую сделать то, чего не делает Быков, — соотнести его с его пост-писаревскими предшественниками. Такая работа доступна любому, кто умеет читать по-русски, не обязательно нужно быть профессиональным филологом.
Похоже, ни Лотман, ни Набоков всерьез Писарева не принимали. Иначе трудно объяснить, почему у первого не найти ни одного упоминания этого имени, а второй упоминает его однажды мимоходом. Для них нет такого критика: «Писарев».
А вот для Быкова нет такого пушкиниста, как Лотман. Он вообще не упоминает этого имени. Даже в недавней новой лекции о Пушкине в лектории «Прямая речь» о Лотмане — ни слова. Набокова он упоминает один раз — для того, чтобы оспорить то, чего тот не писал (об этом ниже). Зато всерьез принимает Быков именно и только лишь Писарева — автора, для которого «Пушкин, Лермонтов и Гоголь были пройденной ступенью».(7) Поэтому концепцию Быкова правомерно назвать оригинальной.
О стихотворении Демон
Вот как пишет Ю. М. Лотман:
В мемуарной и научной литературе широко распространено узкобиографическое толкование... стихотворения Демон. В нем видят портрет А. Н. Раевского, который, по словам Вигеля, поэт нарисовал в Демоне. Такое толкование слишком прямолинейно и не учитывает сущности художественного творчества, в котором подчас видят отражение биографических перипетий. Со стороны современников, далеких от понимания масштаба творчества Пушкина, это извинительно. Им свойственно было видеть в нем автора стишков «на знакомых». Нашелся же в Кишиневе читатель, который стих из «Черной шали»:
Неверную деву лобзал армянин
принял на свой счет и рассердился на поэта. Многочисленные указания современников на то, что Пушкин изобразил в своих стихах какое-то известное им лицо, как правило, имеют такую же цену. Среди «хора современников» не учтен один — сам Пушкин, который решительно протестовал против плоско биографического толкования этого важнейшего для него стихотворения. Отвечая критику, который в печати прозрачно намекнул, что «Демон Пушкина не есть лицо воображаемое», Пушкин писал: «Думаю, что критик ошибся. Многие того же мнения, иные даже указывали на лицо, которое Пушкин хотел изобразить в своем странном стихотворении. Кажется, они неправы, по крайней мере вижу я в Демоне цель иную, более нравственную».
Вообще прямолинейное биографическое толкование творчества поэта опасно, — продолжает Лотман, — в самые драматические моменты своего пребывания в Одессе Пушкин создал идиллические строфы второй главы Евгения Онегина (сс. 88, 89).
Правда, Набоков (с. 713) находит некий довод в пользу «предполагаемой связи между литературным Онегиным и стилизованным Раевским». Но на чем это основано у него, понять трудно.(8) Во всяком случае, Лотман это место у Набокова оставил без внимания.
В другом месте Ю. М. пишет:
Сближение Онегина и Демона дало комментаторам (см. Бродский. С. 107-108) сблизить Онегина с якобы прототипом Демона А. Н. Раевским. Однако поскольку отождествление А. Н. Раевского и поэтического Демона (несмотря на устойчивость такого сближения, восходящего к воспоминаниям современников поэта) на поверку оказывается произвольным, основанным лишь на стремлении некоторых современников и исследователей непременно выискивать в стихах «портреты» и «прототипы», параллель эту следует отвергнуть как лишенную оснований. И образ Онегина, и фигура Демона диктовались П соображениями гораздо более высокого художественного и поэтического порядка, чем стремление «изобразить» то или иное знакомое лицо. Это, конечно, не исключает, что те или иные наблюдения могли быть исходными импульсами, которые затем преломлялись и трансформировались в соответствии с законами художественного мышления автора (с. 582-583).
По всему выходит, что, отождествляя Онегина с Раевским, Быков оригинален лишь в том, что повторяет зады близоруких современников поэта, «далеких от понимания масштаба творчества Пушкина».
Фигура Раевского
Лотман пишет так:
Дружба с А. Н. Раевским наложила отпечаток на одесскую жизнь.
Пушкина, определив его отношения с широким кругом одесского общества. Александр Николаевич Раевский приехал в Одессу глубоко несчастливым и изломанным человеком. Непомерное честолюбие получило в нем раннее развитие: неполных семнадцати лет прославленный как герой и сын героя, двадцати двух лет — полковник, он был убежден, что судьба предназначила ему высокое поприще. Это убеждение разделяли и поддерживали в нем окружающие. Пушкин в 1820 г., едва познакомившись с А. Н. Раевским, писал, что он «будет более чем известен». Затем наступило горькое разочарование: не хватало ума, силы характера и смелости, чтобы избрать себе любой из возможных неофициальных путей, официальные же жизненные дороги он презирал.
«Неофициальных путей», о которых можно догадаться, было не менее двух. Одним из возможных (по кругу знакомств и потому доступных) было Тайное общество на Юге. Другой возможный путь — примкнуть, например, к движению Ипсиланти, по образцу Байрона.
У Раевского «не хватало ума, силы характера и смелости» ни на то, ни на другое. Фактически, в этот период своей жизни он оказался «лишним человеком». Послушаем Лотмана дальше:
Оказавшись в положении посредственности (а он был умен и посредственностью не был), он озлобился, тайно завидовал отцу, вероятно, ревновал Пушкина к его ранней славе и находил утешение в том, чтобы внушать провинциальным дамам ужас перед своим злым языком и мефистофельскими выходками. В Одессе он наслаждался своей скандальной славой нарушителя всех общественных условностей и страхом, который он внушал «приличному» обществу.
С Пушкиным его связала своеобразная «игра в дружбу»... (с.89).
Посылали друг другу письма, где называли друг друга псевдонимами. Раевский был Мельмот, иногда Демон. Еще было несколько человек под разными кличками. Была даже какая-то «Татьяна». Какой ник был у П, неизвестно, говорит Лотман. «Разыгрывая в жизни романтические роли, — пишет он, — участники этой игры вели себя в обществе дерзко, оскорбляя мелочные чувства благопристойности».
В общем, забавлялись. Трудно сказать, насколько все это выходило за границы серьезных правил приличия. Как-никак, люди дворянского звания, и обоим было известно, что за ними шпионили, хотя знали они далеко не все. Притом, оба были приняты в доме Воронцова...
Значит, ничего действительно серьезного не было в этих забавах. Эпатаж, не более. Но когда московская полиция распечатала письмо, где П признавался в своем увлечении «атеистическими идеями», это было сочтено серьезным проступком, и последовала кара. Высочайшим повелением П был уволен со службы и направлен на Псковщину. Но все это произошло потом.
Для Раевского проступком оказалось его слишком серьезное домогательство Екатерины Воронцовой, вплоть до скандала в 1828 г., о чем ниже. С подачи графа, его вынудили уйти в отставку, и сослали в Полтаву. Лишь в конце 1929 г. последовало специальное разрешение поехать в деревню, где умирал его отец.
Хозяйство было расстроено (не редкость, как известно). Александр взял на себя управление имением, ввел режим строгой экономии (для себя, в том числе). Сумел поднять хозяйство. Посылал регулярно деньги в Италию матери и сестрам, а также взял на себя управление имущественными и денежными делами сестры Марии Волконской (отбывшей в Сибирь к мужу).
Кстати, до того, еще в 1826 г. А. Раевский был арестован по подозрению в соучастии, на следствии держался достойно и сумел убедить судей, что вообще ничего не знал. Очевидно, что никто из декабристов его имени тоже не назвал — он ведь и вправду держался в стороне от Тайного общества. Его оправдали, извинились и пожаловали чином камергера. В 1834 г. ему разрешили поселиться в Москве. Там он вскоре женился на приличной девушке. В 1936 г. П встретил его в Москве и написал жене: «Раевский, который прошлого раза казался мне немного приглупевшим, кажется, опять оживился и поумнел. Жена его собою не красавица — говорят, очень умна».
В общем, мы видим, что в одесский период Раевский действительно был зол на все и вся, но никогда не был он ничтожеством и пустышкой, как рисует его Быков. Напротив, ему было много дано, и после Одессы он сделал немало добрых дел. Откуда Быков взял свою карикатуру на Раевского — это его тайна, на источники он не ссылается. Но откуда вообще пошла версия о Раевском как «демоне Пушкина», известно почти наверняка — от Филиппа Вигеля (см. ниже).
А теперь – о любви...
Что же там было? Вот как пишет Лотман:
Весь строй жизни пушкинского времени был таков, что любовь занимала в ней исключительное место. Любовь становилась основным содержанием жизни девушки до замужества, наполняла мысли молодой светской дамы. Она была естественным и основным предметом разговоров с женщинами и наполняла собой поэзию. Это была обязательная по жизненному ритуалу влюбленность с выполнением обряда признаний, писем и пр. Все это имело выработанные формы «науки страсти нежной» и, как правило, отстояло далеко от подлинной страсти. Пушкин отдал раннюю и обильную дань этой жизни сердца, которая, в значительной мере, была ритуализованной игрой. По авторитетному свидетельству М. В. Волконской (9), «как поэт, он считал своим долгом быть влюбленным во всех хорошеньких женщин и молодых девушек, с которыми он встречался. <…> В сущности, он обожал только свою музу и поэтизировал все, что видел». Таково свидетельство умной женщины, которую часто прочат в героини «утаенной любви» Пушкина.
Тем не менее, у П в короткий период его одесской жизни случились три, как считается, по-настоящему серьезные влюбленности. Сперва Каролина Собаньская, красавица-полька, блестяще воспитанная (впоследствии выяснилось, что она была любовницей и политическим агентом начальника южных военных поселений генерала И. Витта и по его заданию шпионила за Мицкевичем и Пушкиным — оба были влюблены в нее безумно). Этой влюбленности П мы, как принято считать, обязаны стихами «На холмах Грузии»...
Затем была Амалия Ризнич, жена коммерсанта и, конечно, красавица. Любовь тоже была сильной и тоже непродолжительной — г-н Ризнич благоразумно увез жену за границу, где она вскоре умерла. Известие об этом вызвало несколько проникновенных стихотворений П, начиная с «Для берегов отчизны дальной».
И наконец, Екатерина Воронцова.
«Роман между Пушкиным и графиней Воронцовой зашел, по-видимому, не слишком далеко и продолжался недолго, — пишет Набоков. — Она приехала в Одессу (из Белой Церкви...) 6 сент. 1823 г. (Пушкин к тому времени прожил в Одессе около двух месяцев). Она была на последнем месяце беременности; и хотя в любовных историях того времени таким мелочам значения не придавалось, Пушкин, кажется, заинтересовался ею только в ноябре того же года. Наиболее страстный период ухаживаний Пушкина продолжался до середины июня 1824 г. при демоническом потворстве ее любовника Александра Раевского, который, как говорили (курсив мой — ЕМ), использовал своего друга Пушкина в качестве громоотвода; негодование обманутого мужа, впрочем, было бы не слишком бурным: у Воронцова были свои любовные делишки [...] Она отплыла на яхте в Крым 14 июня 1824 г. и возвратилась в Одессу лишь 25 июля. Через неделю (31 июля) Пушкин уехал в Михайловское [...]
Имеется (продолжает Набоков) любопытное письмо княгини Веры Вяземской от 11 июля 1824 г. к мужу (Петру Вяземскому, поэту, близкому другу Пушкина) из Одессы, куда она прибыла из Москвы с детьми 7 июня».
Набоков здесь, вообще-то, комментирует строки о волнах на морском берегу, готовых «с любовью лечь к ее ногам». Вяземская описывает эту прогулку с участием Воронцовой (обеих накрыла волна, им пришлось переодеваться) и указывает, что упоминание о «ножках» в главе Первой романа относится к Е. В.
...Так вот о любовных историях. Их у нас две: Воронцова — Пушкин и Воронцова — Раевский. Вот как пишет Лотман о первой:
[Воронцова]... была на семь лет старше его, что в его неполных 25 лет составляло существенную разницу. Однако она выглядела молодо, была хороша собой и отличалась утонченной любезностью полячки и светской дамы. Пушкин познакомился с ней осенью 1823 г. Привычное внимание к молодой и красивой женщине скоро перешло в глубокое и серьезное чувство. Очень трудно отделить в отношениях Пушкина и Воронцовой подлинные факты от догадок мемуаристов и биографов. Вернее всего довериться словам хорошо осведомленной жены друга Пушкина, В. Ф. Вяземской, которая так сообщала мужу о высылке поэта из Одессы: «Я была единственной поверенной его огорчений и свидетелем его слабости, так как он был в отчаянии от того, что покидает Одессу, в особенности из-за некоего чувства, которое разрослось в нем за последние дни, как это бывает. Не говори ничего об этом, при свидании потолкуем об этом менее туманно, есть основания прекратить этот разговор. Молчи, хотя это очень целомудренно, да и серьезно лишь с его стороны».
Если «это очень целомудренно», тогда о чем «туманность», если только не об идентичности объекта? Зная, что письма часто вскрываются, достойная женщина, не хотела потворствовать сплетням, называя имена. Так, вроде, получается.
Однако, сплетни ходили. Ходили, ходят и будут ходить, пока есть люди, желающие совать нос в чужие жизни от скудости своей собственной. Сплетни могут быть двоякого рода: или явная напраслина, или «что-то за этим есть».
К первой категории относится версия, что дочь Софья, которую графиня Воронцова родила в конце 1824 г. была... от Пушкина. Таково было общее мнение, которое, как кажется, продержалось не очень долго.
Вторая категория труднее поддается проверке, и потому более опасна. Сказанное у Набокова можно принять как намек на любовную связь Раевского и Воронцовой, — но только в контексте сплетен. Если вообще имело место, как пишет Набоков, «использование как громоотвод» Раевским (что тоже не доказано), это могло быть и просто для того, чтобы прикрыть свои ухаживания.
Даже если, как утверждает Быков, П узнал о всей подоплеке уже в Михайловском, это могло быть не иначе, как из чьих-то писем, передающих слухи и сплетни. Ни Набоков, ни Лотман не пишут ничего об известии такого рода, полученном П. Быков, как всегда, не дает каких-либо ссылок. Сомнительно, что у него есть достоверные свидетельства.
Разумеется, ничего подобного никогда нельзя доказать достоверно (особенно, когда речь о семье человека, имевшего такой чин и власть, как граф Воронцов и о такой умной женщине, какой была его жена). Даже если все там правда, никто, как говорится, свечку не держал. Потому априорно следует квалифицировать данную версию как домысел. Не говорю «вымысел», но озвучивать эту версию как достоверный исторический факт — что делает Быков, — пожалуй, нечестно. А было ли за этим что-то существенное, тоже вопрос, но уже иной.
Все, что есть конкретного за душой у Быкова, это сообщение о публичном скандале, устроенном Раевским в июне 1828 г. Об этом событии пишет П. Н. Губер в своей книге.(10)
Карету, в которой ехала графиня, остановил Раевский. Открыв дверцу кареты, он закричал: «Позаботьтесь о нашем ребенке!».
Как кажется, многие современники приняли инцидент как подтверждение любовной связи, и эту сплетню повторяет Быков ничтоже сумняшеся. Но можно понять совсем иначе: месть отвергнутого ухажера. В любом случае его выходка имела целью опорочить имя графини, и на вторую версию это, пожалуй, ложится лучше.
Еще есть странная деталь в сообщении Быкова. Он говорит: Раевский, «уезжая, открыл дверцу кареты»... Раевский в это время никуда не «уезжал». Он жил в Одессе. Только после (и вследствие) этого скандала он был выслан в Полтаву. Эта мелкая деталь характеризует метод Быкова: плести любую ахинею, какая в голову придет.
Еще раз вспомним, как группа Раевского — Пушкина играла в нарушение общественных приличий. Ничего невероятного нет в том, что Раевский мог решиться на столь отчаянную выходку в отместку за отказ графини ответить на его домогательства. Во всяком случае, когда он вернулся в Одессу оправданным по делу декабристов, Воронцова его к себе не подпускала совсем. (Губер).
Вероятно, сплетни уже ходили, и все поспешили понять скандал как подтверждение слухов. Кто-то, наверное, подсчитывал число беременностей графини, калькулировал ее женские сроки и т. п...
В том, что это скандальное происшествие кто-то мог описать в письме к П нет ничего невозможного. Допустим, он поверил всему. Тогда винить в обмане следовало бы, первым делом, графиню, а уж потом — Раевского как соучастника. Однако нет свидетельств о том, что отношение П к Воронцовой стало хуже.
Губер приводит текст письма Раевского к П в Михайловское. Там Раевский заверяет адресата в неизменности своих дружеских чувств и своем желании сохранить дружбу с П. Тот на письмо не ответил. «Протянутая рука повисла в воздухе и язвительное молчание продолжалось», — комментирует Губер. Заметим: письмо Раевского написано было в августе 1824 г., а скандал его произошел аж четыре года спустя. Должна быть другая причина недовольства П.
Затем Губер сообщает: «В октябре месяце того же года (1824 — ЕМ) кн. С. Г. Волконский также писал Пушкину, и письмо его дошло до нас. Князь Волконский извещал о своей помолвке с сестрой А. Н. Раевского Марией Николаевной. В его письме встречаются следующие строки, ясно указывающие на неудовольствие, которое, — по предположению князя, — Пушкин должен был питать против Раевского: "Посылаю я вам письмо от Мельмота. Сожалею, что сам не имею возможности доставить оное и вам подтвердить о тех сплетнях, кои московские вертушки вам настряпали. Неправильно вы сказали о Мельмоте, что он в природе ничего не благословлял; прежде я был с вами согласен, но по опыту знаю, что он имеет чувства дружбы — благородной и неизменной обстоятельствами".
Похоже, «письмо от Мельмота» — то самое, что цитировал Губер. Датировано августом 1824 г, и получено Пушкиным в октябре того же года. Якобы сказанное о «Мельмоте» — очевидная отсылка к стихотворению Демон. А почему все же «неудовольствие»?
«Сплетни могли касаться только неблаговидной роли демона в истории, повлекшей за собою удаление поэта из Одессы», — завершает Губер сей эпизод.
Вигель так описывает события (цитируем по П. Губеру):
«Несколько самых низших чиновников из канцелярии генерал-губернатора, равно как и из присутственных мест, отряжено было для возможного еще истребления ползающей по степи саранчи; в число их попал и Пушкин. Ничто не могло быть для него унизительнее… Для отвращения сего добрейший Казначеев [правитель канцелярии генерал-губернатора — П. Г.] медлил исполнением, а между тем тщетно ходатайствовал об отменении приговора. Я тоже заикнулся было на этот счет: куда тебе! Воронцов побледнел, губы его задрожали, и он сказал мне: "Если вы хотите, чтобы мы остались в прежних приятельских отношениях, не упоминайте мне об этом мерзавце" — а через пять минут прибавил: "а также о его достойном друге Раевском". Последнее меня удивило и породило во мне много догадок. Во всем этом было так много злого и низкого, что оно само собой не могло родиться в голове Воронцова, а, как узнали после, внушено было самим Раевским».
Филипп Филиппович Вигель, знаменитый автор «Записок», по общему признанию, отличался необъективностью и отменным злоязычием. В указанные времена он был рядом с нашими героями, как во времени, так и в пространстве (служил в Кишиневе, наезжал в Одессу). С П знаком был еще по «Арзамасу», и отношения их были всегда приятельскими.(11) По неизвестным причинам, очень не любил А. Раевского. Иные считают, что в «Записках» Вигель оклеветал последнего. Вот еще цитата из его «Записок», приведенная Губером:
«В уме Раевского была твердость, но без всякого благородства. Голос имел он самый нежный. Не таким ли сладкогласием в Эдеме одарен был змий, когда соблазнял праматерь нашу… Я не буду входить в тайну связи его с *** [т.-е. с Е. К. Воронцовой. — П. Г.]. Но могу поручиться, что он действовал более на ее ум, чем на сердце и на чувства. Он поселился в Одессе и почти в доме господствующей в ней четы. Но как терзалось его ужасное сердце, имея всякий день перед глазами этого Воронцова, славою покрытого, этого счастливца, богача, которого вокруг него все превозносило, восхваляло… При уме у иных людей как мало бывает рассудка. У Раевского был он помрачен завистью, постыднейшею из страстей. В случае даже успеха, какую пользу, какую честь мог он ожидать для себя? Без любви, с тайной яростью устремился он на сокрушение супружеского счастья Воронцовых. И что же? Как легкомысленная женщина — Воронцова долго не подозревала, что в глазах света фамильярное ее обхождение с человеком ей почти чуждым его же стараниями истолковывается в худую сторону. Когда же ей открылась истина, она ужаснулась, возненавидела своего мнимого искусителя и первая потребовала от мужа, чтобы ему было отказано от дома… Козни его, увы, были пагубны для другой жертвы. Влюбчивого Пушкина не трудно было привлечь миловидной Воронцовой, которой Раевский представил, как славно иметь у ног своих знаменитого поэта… Вздохи, сладкие мучения, восторженность Пушкина, коих один он был свидетелем, служили ему беспрестанной забавой. Вкравшись в его дружбу, он заставил в себе видеть поверенного и усердного помощника, одним словом, самым искусным образом дурачил его»…
Похоже на то, что запись Вигеля — единственное свидетельство в пользу версии о том, что, мол, Раевский прикрывал Пушкиным свой роман с Воронцовой. Свидетельство не высшей степени надежности. У Вигеля Раевский обвиняется дважды в отношении П. (1) Он использовал поэта как прикрытие, и, в то же время, (2) приложил руку к командировке П «на саранчу». Не слишком ли много злодейств в одном флаконе? И к тому же «злодейства» взаимоисключающи: с одной стороны — иметь прикрытие, с другой стороны — желать это «прикрытие» удалить. При этом, Вигель даже намеком не говорит о любовных отношениях между А. Р. и Е. В. Скорее, он выгораживает графиню (что, в общем, тоже нельзя принимать на веру). Обстоятельный Лотман не верит сплетне Вигеля. «Конфликт со служебной командировкой «на саранчу» был спровоцирован Воронцовым», — утверждает он без оговорок (с. 95).
Так или иначе, П воспринял командировку как унижение, да еще преднамеренное, и это стало причиной его открытого конфликта с Воронцовым. Тот написал Нессельроде двусмысленную «характеристику» на П, и здесь подоспело вскрытое полицией письмо поэта. Все вместе привело к изгнанию П из Одессы в Михайловское. На этот эпизод и намекает кн. Волконский в письме к Пушкину, называя сообщение об инсинуациях Раевского сплетней.
Получается, что в то время никто не связывал вместе два романа Воронцовой (реальных или предполагаемых) — с Раевским и с П.
Еще раз: «Очень трудно отделить в отношениях Пушкина и Воронцовой подлинные факты от догадок мемуаристов и биографов» (Лотман). То же можно сказать обо всем «треугольнике».
Достоверно известно только одно: красивая светская женщина бальзаковского возраста стала объектом ухаживания двух блестящих людей, один из которых был моложе ее на три года, другой — на семь. Это все. ВСЕ! Остальное — гадания и «сплетни в виде версий» (как выразился уже другой поэт). А нам приходится возиться в грязи, которую разносит еще один поэт (из разряда сильно пониже).
Какими могут быть суждения относительно описанной ситуации? Представляется правдоподобным, что такой женщине было лестно ощущать себя объектом внимания двух мужчин моложе ее годами. Затем, если идти от обычных схем в жизни и литературе, такой женщине ничего не стоило вскружить головы обоим поклонникам. А далее — два варианта: или она удерживает обоих на приличной дистанции, или одного из поклонников приближает к себе, переступив черту. А может, и обоих — одного по понедельникам и средам, другого по вторникам и четвергам? Опытной женщине было под силу и то, и другое, и третье. Какой вариант она выбрала, никто точно не знает. Влезать в область женской сексуальности «бальзаковского возраста» и в постель супругов Воронцовых — пускай этим занимается кто-нибудь другой.
Какой вариант выбрала Елизавета Ксавериевна, нам не узнать и, что гораздо важнее, для нас это безразлично. Потому что мы и так знаем, что охлаждение П к другу произошло на несколько лет раньше скандала, устроенного последним в Одессе. И что даже молва приписывала разрыв отношений между двумя друзьями не «треугольным делам», а роли (предполагаемой или реальной), которую сыграл Раевский в истории высылки П из Одессы. И что охлаждение поэта к одесскому другу не следует — и нехорошо, и неверно — называть ненавистью, как делает Быков.
«Узнав после 14-го декабря об аресте Раевского, он взволновался и наводил справки об его судьбе» (Губер). Это было в 1826 г., двумя годами позже решения П не отвечать на письмо Раевского.
То, что Быков рассказывает «треугольную историю» как установленный исторический факт, не красит его. Очень сильно не красит. Скорее, это возмутительно.
«От установки на сенсационность веет бесцеремонностью. Осторожность — вежливость исследователя. Вежливость по отношению к читателю, которому не навязывают сырых идей и натянутых сведений в виде неоспоримых фактов, и вежливость по отношению к изучаемому писателю: как часто под знаменем права на гипотезу выступает отсутствие такта и забвение простых норм сдержанности, особенно болезненно ощущаемое, когда предметом размышлений делаются глубоко интимные стороны биографии. Я полагаю, что деликатность — свойство воспитанного человека — обязательна не только при общении с соседями по квартире. Между правом исследователя на безжалостность объективного анализа и бестактностью досужих вымыслов должна существовать граница», — пишет Лотман (с. 378).
Написано это, конечно, по другому поводу. Но кажется, что здесь предугадано явление Дмитрия Быкова. С одной только поправкой: Быков — не исследователь, и то, чем он занимается, не назовешь анализом. Зачем анализировать, когда у него есть Писарев, который любил примитивно отождествлять литературных героев с конкретными людьми, уподоблял Онегина купчихе, которая выпила три самовара и тоскует от невозможности выпить четвертый, и упрекал Белинского в том, что к таким гигантам, как Шекспир, Вольтер и Гете, он «пристраивает маленького Пушкина».
Итак, у нас уже достаточно оснований сказать, что Быков клевещет без зазрения совести. Как и серьезные пушкинисты, ничего не зная толком, он наклепал на графиню Воронцову, беспардонно очернил Александра Раевского и, к чему весь разговор, оклеветал также и Пушкина. Легкость в мыслях необыкновенная...
В 1820 г, П гостил в доме генерала Н. Н. Раевского и познакомился с его семьей, включая А. Раевского, который произвел на него большое впечатление. Глава первая ЕО была начата в Кишиневе 9 мая 1823 года. Вторично они встретились в Одессе не ранее конца августа 1823 г, когда уже ЕО был в работе. И задолго до того поэт «думал уж о форме плана». Так что, даже хронологически версия «Раевский = Онегин» не складывается.
Важнее, однако, другое. Быков, очевидно, даже не думает о том, что версия роман, задуманный как месть низводит творение Пушкина — «Ума холодных наблюдений// И сердца горестных замет» — до уровня ничтожной дрязги. Верно, желание мести бывало не чуждо поэту — он не терпел, когда его унижали. Но месть реализовал он дуэлями или острыми эпиграммами.
Александр Сергеевич Пушкин, поэт, был еще и человеком, — то есть, существом, несовершенным по природе. И жил среди не совершенных по природе... И говорили о нем разные разности... По всему, что известно, однако, невозможно подумать, чтобы кто-нибудь изобразил его мелкой злопамятной душонкой, которая годами пестует в себе злобно-мстительные чувства и ставит на службу этому свое творчество. А именно так представляет его Быков. Все это беспардонная вульгаризация и опошление.
продолжение
Сегодня к славному сообществу пушкиноведов добавилось еще одно имя: Дмитрий Быков. Я основываюсь (в основном, но не исключительно) на двух видеозаписях выступлений Быкова: «Открытый урок с Дмитрием Быковым. Евгений Онегин как неоконченный роман» и «Код Онегина».(3) Первое — урок литературы в школе, второе — публичная лекция. Обе легко найти в интернете.(4)
Комментарий Быкова к роману Пушкина концептуален и оригинален, что не мешает этому комментарию быть полным вздором. Последнее же не мешает Быкову энергично настаивать на своих открытиях (или на том, что он считает таковыми).
Мне многое нравится в Быкове. Блестящий лектор, остроумный человек, удачный стихотворец, вообще талантлив разносторонне. По плодовитости, правда, не достигает уровня Дарьи Донцовой, но еще не вечер. О книгах Быкова сказать ничего не могу — не читал. Многие его выступления на сюжеты о современной России читаю с удовольствием. С гражданской его позицией солидарен.
Я и раньше сказал, как ценю его, в своем частном к нему письме, о коем, как и о последствиях оного для творчества Быкова, расскажу как-нибудь в другой раз.
Послушаешь иную его лекцию — умный человек говорит, текстов знает невообразимо много, неожиданные ракурсы находит.(5) И вдруг — бенц! Выскакивает — клюква. Цитируя Высоцкого «Мой черный человек в костюме сером // Он был министром, домуправом, офицером», Быков говорит: «Не все так просто, тут не только министры и домуправы». Тут же дается фото: Высоцкий и Бродский, а Дм. Л. говорит: «Обратите внимание: Бродский в сером костюме»....
После таких вещей задумаешься: можно ли полагаться на Быкова, когда он говорит о вещах, где ты сам ничего не знаешь? Страшно становится от одной мысли о том, сколько его лекций было прослушано, раскрыв рот и развесив уши...
Короче, многое мне в нем нравится, но не все. Разговор пойдет — из серии: Что мне в нем не нравится. Настоящая статья задумана как первая серия моей «Быковианы».
Быков — пушкинист
Коротко, концепция Быкова такова (цитирую): «Евгений Онегин — роман, задуманный как месть».
Герой романа — человек никчемный, малообразованный, пустозвон и вообще — пустое место с высочайшим самомнением. Эта концепция строится вот на чем:
1. Образ Онегина — это портрет Александра Раевского, которому П (6) отомстил за то, что тот был успешным любовником графини Воронцовой, и она прикрывала эту связь, для виду принимая ухаживания П. Поэт узнал про этот маскарад только в Михайловском.
2. Сам Раевский был человеком никчемным и пустым, при этом презирающим людей, общество, принципы и высокие идеи. Последнее было особенно ненавистно П, который имел высокие идеалы.
3. Предыдущее согласуется со стихотворением Демон (1824), в котором дан портрет Раевского. Весьма нелицеприятный.
Быков ужасно много читал. И продолжает читать. Ужасно много. Очевидно, читал и Лотмана, и Набокова. Столь же очевидно, что читал их без всякой для себя пользы, как выражался Фридрих Хайек. Или — как сказал однажды Борхес в похожем случае — читал без желания понять.
Роман П неисчерпаем, говорит Лотман. Отсюда — право каждого на свое прочтение этого текста. Но при этом существует неписаное правило чести: как-то соотнести свое с тем, что уже было сказано другими. Указать, с кем, в чем и почему ты не согласен, предлагая свою трактовку. Но этого Быков и не делает, хотя на каждом шагу вступает в противоречие со своими предшественниками. Нет, вру: читал он и свято чтит одного из предшественников — Дмитрия Писарева, на которого ссылается как на самого авторитетного пушкиноведа.
Вроде бы, после Писарева было много серьезных пушкинистов и сделано немало исследований, но Быков на них практически не ссылается. А если вдруг сошлется ненароком, тогда... о, «сколько нам открытий чудных»...
Попробую сделать то, чего не делает Быков, — соотнести его с его пост-писаревскими предшественниками. Такая работа доступна любому, кто умеет читать по-русски, не обязательно нужно быть профессиональным филологом.
Похоже, ни Лотман, ни Набоков всерьез Писарева не принимали. Иначе трудно объяснить, почему у первого не найти ни одного упоминания этого имени, а второй упоминает его однажды мимоходом. Для них нет такого критика: «Писарев».
А вот для Быкова нет такого пушкиниста, как Лотман. Он вообще не упоминает этого имени. Даже в недавней новой лекции о Пушкине в лектории «Прямая речь» о Лотмане — ни слова. Набокова он упоминает один раз — для того, чтобы оспорить то, чего тот не писал (об этом ниже). Зато всерьез принимает Быков именно и только лишь Писарева — автора, для которого «Пушкин, Лермонтов и Гоголь были пройденной ступенью».(7) Поэтому концепцию Быкова правомерно назвать оригинальной.
О стихотворении Демон
Вот как пишет Ю. М. Лотман:
В мемуарной и научной литературе широко распространено узкобиографическое толкование... стихотворения Демон. В нем видят портрет А. Н. Раевского, который, по словам Вигеля, поэт нарисовал в Демоне. Такое толкование слишком прямолинейно и не учитывает сущности художественного творчества, в котором подчас видят отражение биографических перипетий. Со стороны современников, далеких от понимания масштаба творчества Пушкина, это извинительно. Им свойственно было видеть в нем автора стишков «на знакомых». Нашелся же в Кишиневе читатель, который стих из «Черной шали»:
Неверную деву лобзал армянин
принял на свой счет и рассердился на поэта. Многочисленные указания современников на то, что Пушкин изобразил в своих стихах какое-то известное им лицо, как правило, имеют такую же цену. Среди «хора современников» не учтен один — сам Пушкин, который решительно протестовал против плоско биографического толкования этого важнейшего для него стихотворения. Отвечая критику, который в печати прозрачно намекнул, что «Демон Пушкина не есть лицо воображаемое», Пушкин писал: «Думаю, что критик ошибся. Многие того же мнения, иные даже указывали на лицо, которое Пушкин хотел изобразить в своем странном стихотворении. Кажется, они неправы, по крайней мере вижу я в Демоне цель иную, более нравственную».
Вообще прямолинейное биографическое толкование творчества поэта опасно, — продолжает Лотман, — в самые драматические моменты своего пребывания в Одессе Пушкин создал идиллические строфы второй главы Евгения Онегина (сс. 88, 89).
Правда, Набоков (с. 713) находит некий довод в пользу «предполагаемой связи между литературным Онегиным и стилизованным Раевским». Но на чем это основано у него, понять трудно.(8) Во всяком случае, Лотман это место у Набокова оставил без внимания.
В другом месте Ю. М. пишет:
Сближение Онегина и Демона дало комментаторам (см. Бродский. С. 107-108) сблизить Онегина с якобы прототипом Демона А. Н. Раевским. Однако поскольку отождествление А. Н. Раевского и поэтического Демона (несмотря на устойчивость такого сближения, восходящего к воспоминаниям современников поэта) на поверку оказывается произвольным, основанным лишь на стремлении некоторых современников и исследователей непременно выискивать в стихах «портреты» и «прототипы», параллель эту следует отвергнуть как лишенную оснований. И образ Онегина, и фигура Демона диктовались П соображениями гораздо более высокого художественного и поэтического порядка, чем стремление «изобразить» то или иное знакомое лицо. Это, конечно, не исключает, что те или иные наблюдения могли быть исходными импульсами, которые затем преломлялись и трансформировались в соответствии с законами художественного мышления автора (с. 582-583).
По всему выходит, что, отождествляя Онегина с Раевским, Быков оригинален лишь в том, что повторяет зады близоруких современников поэта, «далеких от понимания масштаба творчества Пушкина».
Фигура Раевского
Лотман пишет так:
Дружба с А. Н. Раевским наложила отпечаток на одесскую жизнь.
Пушкина, определив его отношения с широким кругом одесского общества. Александр Николаевич Раевский приехал в Одессу глубоко несчастливым и изломанным человеком. Непомерное честолюбие получило в нем раннее развитие: неполных семнадцати лет прославленный как герой и сын героя, двадцати двух лет — полковник, он был убежден, что судьба предназначила ему высокое поприще. Это убеждение разделяли и поддерживали в нем окружающие. Пушкин в 1820 г., едва познакомившись с А. Н. Раевским, писал, что он «будет более чем известен». Затем наступило горькое разочарование: не хватало ума, силы характера и смелости, чтобы избрать себе любой из возможных неофициальных путей, официальные же жизненные дороги он презирал.
«Неофициальных путей», о которых можно догадаться, было не менее двух. Одним из возможных (по кругу знакомств и потому доступных) было Тайное общество на Юге. Другой возможный путь — примкнуть, например, к движению Ипсиланти, по образцу Байрона.
У Раевского «не хватало ума, силы характера и смелости» ни на то, ни на другое. Фактически, в этот период своей жизни он оказался «лишним человеком». Послушаем Лотмана дальше:
Оказавшись в положении посредственности (а он был умен и посредственностью не был), он озлобился, тайно завидовал отцу, вероятно, ревновал Пушкина к его ранней славе и находил утешение в том, чтобы внушать провинциальным дамам ужас перед своим злым языком и мефистофельскими выходками. В Одессе он наслаждался своей скандальной славой нарушителя всех общественных условностей и страхом, который он внушал «приличному» обществу.
С Пушкиным его связала своеобразная «игра в дружбу»... (с.89).
Посылали друг другу письма, где называли друг друга псевдонимами. Раевский был Мельмот, иногда Демон. Еще было несколько человек под разными кличками. Была даже какая-то «Татьяна». Какой ник был у П, неизвестно, говорит Лотман. «Разыгрывая в жизни романтические роли, — пишет он, — участники этой игры вели себя в обществе дерзко, оскорбляя мелочные чувства благопристойности».
В общем, забавлялись. Трудно сказать, насколько все это выходило за границы серьезных правил приличия. Как-никак, люди дворянского звания, и обоим было известно, что за ними шпионили, хотя знали они далеко не все. Притом, оба были приняты в доме Воронцова...
Значит, ничего действительно серьезного не было в этих забавах. Эпатаж, не более. Но когда московская полиция распечатала письмо, где П признавался в своем увлечении «атеистическими идеями», это было сочтено серьезным проступком, и последовала кара. Высочайшим повелением П был уволен со службы и направлен на Псковщину. Но все это произошло потом.
Для Раевского проступком оказалось его слишком серьезное домогательство Екатерины Воронцовой, вплоть до скандала в 1828 г., о чем ниже. С подачи графа, его вынудили уйти в отставку, и сослали в Полтаву. Лишь в конце 1929 г. последовало специальное разрешение поехать в деревню, где умирал его отец.
Хозяйство было расстроено (не редкость, как известно). Александр взял на себя управление имением, ввел режим строгой экономии (для себя, в том числе). Сумел поднять хозяйство. Посылал регулярно деньги в Италию матери и сестрам, а также взял на себя управление имущественными и денежными делами сестры Марии Волконской (отбывшей в Сибирь к мужу).
Кстати, до того, еще в 1826 г. А. Раевский был арестован по подозрению в соучастии, на следствии держался достойно и сумел убедить судей, что вообще ничего не знал. Очевидно, что никто из декабристов его имени тоже не назвал — он ведь и вправду держался в стороне от Тайного общества. Его оправдали, извинились и пожаловали чином камергера. В 1834 г. ему разрешили поселиться в Москве. Там он вскоре женился на приличной девушке. В 1936 г. П встретил его в Москве и написал жене: «Раевский, который прошлого раза казался мне немного приглупевшим, кажется, опять оживился и поумнел. Жена его собою не красавица — говорят, очень умна».
В общем, мы видим, что в одесский период Раевский действительно был зол на все и вся, но никогда не был он ничтожеством и пустышкой, как рисует его Быков. Напротив, ему было много дано, и после Одессы он сделал немало добрых дел. Откуда Быков взял свою карикатуру на Раевского — это его тайна, на источники он не ссылается. Но откуда вообще пошла версия о Раевском как «демоне Пушкина», известно почти наверняка — от Филиппа Вигеля (см. ниже).
А теперь – о любви...
Что же там было? Вот как пишет Лотман:
Весь строй жизни пушкинского времени был таков, что любовь занимала в ней исключительное место. Любовь становилась основным содержанием жизни девушки до замужества, наполняла мысли молодой светской дамы. Она была естественным и основным предметом разговоров с женщинами и наполняла собой поэзию. Это была обязательная по жизненному ритуалу влюбленность с выполнением обряда признаний, писем и пр. Все это имело выработанные формы «науки страсти нежной» и, как правило, отстояло далеко от подлинной страсти. Пушкин отдал раннюю и обильную дань этой жизни сердца, которая, в значительной мере, была ритуализованной игрой. По авторитетному свидетельству М. В. Волконской (9), «как поэт, он считал своим долгом быть влюбленным во всех хорошеньких женщин и молодых девушек, с которыми он встречался. <…> В сущности, он обожал только свою музу и поэтизировал все, что видел». Таково свидетельство умной женщины, которую часто прочат в героини «утаенной любви» Пушкина.
Тем не менее, у П в короткий период его одесской жизни случились три, как считается, по-настоящему серьезные влюбленности. Сперва Каролина Собаньская, красавица-полька, блестяще воспитанная (впоследствии выяснилось, что она была любовницей и политическим агентом начальника южных военных поселений генерала И. Витта и по его заданию шпионила за Мицкевичем и Пушкиным — оба были влюблены в нее безумно). Этой влюбленности П мы, как принято считать, обязаны стихами «На холмах Грузии»...
Затем была Амалия Ризнич, жена коммерсанта и, конечно, красавица. Любовь тоже была сильной и тоже непродолжительной — г-н Ризнич благоразумно увез жену за границу, где она вскоре умерла. Известие об этом вызвало несколько проникновенных стихотворений П, начиная с «Для берегов отчизны дальной».
И наконец, Екатерина Воронцова.
«Роман между Пушкиным и графиней Воронцовой зашел, по-видимому, не слишком далеко и продолжался недолго, — пишет Набоков. — Она приехала в Одессу (из Белой Церкви...) 6 сент. 1823 г. (Пушкин к тому времени прожил в Одессе около двух месяцев). Она была на последнем месяце беременности; и хотя в любовных историях того времени таким мелочам значения не придавалось, Пушкин, кажется, заинтересовался ею только в ноябре того же года. Наиболее страстный период ухаживаний Пушкина продолжался до середины июня 1824 г. при демоническом потворстве ее любовника Александра Раевского, который, как говорили (курсив мой — ЕМ), использовал своего друга Пушкина в качестве громоотвода; негодование обманутого мужа, впрочем, было бы не слишком бурным: у Воронцова были свои любовные делишки [...] Она отплыла на яхте в Крым 14 июня 1824 г. и возвратилась в Одессу лишь 25 июля. Через неделю (31 июля) Пушкин уехал в Михайловское [...]
Имеется (продолжает Набоков) любопытное письмо княгини Веры Вяземской от 11 июля 1824 г. к мужу (Петру Вяземскому, поэту, близкому другу Пушкина) из Одессы, куда она прибыла из Москвы с детьми 7 июня».
Набоков здесь, вообще-то, комментирует строки о волнах на морском берегу, готовых «с любовью лечь к ее ногам». Вяземская описывает эту прогулку с участием Воронцовой (обеих накрыла волна, им пришлось переодеваться) и указывает, что упоминание о «ножках» в главе Первой романа относится к Е. В.
...Так вот о любовных историях. Их у нас две: Воронцова — Пушкин и Воронцова — Раевский. Вот как пишет Лотман о первой:
[Воронцова]... была на семь лет старше его, что в его неполных 25 лет составляло существенную разницу. Однако она выглядела молодо, была хороша собой и отличалась утонченной любезностью полячки и светской дамы. Пушкин познакомился с ней осенью 1823 г. Привычное внимание к молодой и красивой женщине скоро перешло в глубокое и серьезное чувство. Очень трудно отделить в отношениях Пушкина и Воронцовой подлинные факты от догадок мемуаристов и биографов. Вернее всего довериться словам хорошо осведомленной жены друга Пушкина, В. Ф. Вяземской, которая так сообщала мужу о высылке поэта из Одессы: «Я была единственной поверенной его огорчений и свидетелем его слабости, так как он был в отчаянии от того, что покидает Одессу, в особенности из-за некоего чувства, которое разрослось в нем за последние дни, как это бывает. Не говори ничего об этом, при свидании потолкуем об этом менее туманно, есть основания прекратить этот разговор. Молчи, хотя это очень целомудренно, да и серьезно лишь с его стороны».
Если «это очень целомудренно», тогда о чем «туманность», если только не об идентичности объекта? Зная, что письма часто вскрываются, достойная женщина, не хотела потворствовать сплетням, называя имена. Так, вроде, получается.
Однако, сплетни ходили. Ходили, ходят и будут ходить, пока есть люди, желающие совать нос в чужие жизни от скудости своей собственной. Сплетни могут быть двоякого рода: или явная напраслина, или «что-то за этим есть».
К первой категории относится версия, что дочь Софья, которую графиня Воронцова родила в конце 1824 г. была... от Пушкина. Таково было общее мнение, которое, как кажется, продержалось не очень долго.
Вторая категория труднее поддается проверке, и потому более опасна. Сказанное у Набокова можно принять как намек на любовную связь Раевского и Воронцовой, — но только в контексте сплетен. Если вообще имело место, как пишет Набоков, «использование как громоотвод» Раевским (что тоже не доказано), это могло быть и просто для того, чтобы прикрыть свои ухаживания.
Даже если, как утверждает Быков, П узнал о всей подоплеке уже в Михайловском, это могло быть не иначе, как из чьих-то писем, передающих слухи и сплетни. Ни Набоков, ни Лотман не пишут ничего об известии такого рода, полученном П. Быков, как всегда, не дает каких-либо ссылок. Сомнительно, что у него есть достоверные свидетельства.
Разумеется, ничего подобного никогда нельзя доказать достоверно (особенно, когда речь о семье человека, имевшего такой чин и власть, как граф Воронцов и о такой умной женщине, какой была его жена). Даже если все там правда, никто, как говорится, свечку не держал. Потому априорно следует квалифицировать данную версию как домысел. Не говорю «вымысел», но озвучивать эту версию как достоверный исторический факт — что делает Быков, — пожалуй, нечестно. А было ли за этим что-то существенное, тоже вопрос, но уже иной.
Все, что есть конкретного за душой у Быкова, это сообщение о публичном скандале, устроенном Раевским в июне 1828 г. Об этом событии пишет П. Н. Губер в своей книге.(10)
Карету, в которой ехала графиня, остановил Раевский. Открыв дверцу кареты, он закричал: «Позаботьтесь о нашем ребенке!».
Как кажется, многие современники приняли инцидент как подтверждение любовной связи, и эту сплетню повторяет Быков ничтоже сумняшеся. Но можно понять совсем иначе: месть отвергнутого ухажера. В любом случае его выходка имела целью опорочить имя графини, и на вторую версию это, пожалуй, ложится лучше.
Еще есть странная деталь в сообщении Быкова. Он говорит: Раевский, «уезжая, открыл дверцу кареты»... Раевский в это время никуда не «уезжал». Он жил в Одессе. Только после (и вследствие) этого скандала он был выслан в Полтаву. Эта мелкая деталь характеризует метод Быкова: плести любую ахинею, какая в голову придет.
Еще раз вспомним, как группа Раевского — Пушкина играла в нарушение общественных приличий. Ничего невероятного нет в том, что Раевский мог решиться на столь отчаянную выходку в отместку за отказ графини ответить на его домогательства. Во всяком случае, когда он вернулся в Одессу оправданным по делу декабристов, Воронцова его к себе не подпускала совсем. (Губер).
Вероятно, сплетни уже ходили, и все поспешили понять скандал как подтверждение слухов. Кто-то, наверное, подсчитывал число беременностей графини, калькулировал ее женские сроки и т. п...
В том, что это скандальное происшествие кто-то мог описать в письме к П нет ничего невозможного. Допустим, он поверил всему. Тогда винить в обмане следовало бы, первым делом, графиню, а уж потом — Раевского как соучастника. Однако нет свидетельств о том, что отношение П к Воронцовой стало хуже.
Губер приводит текст письма Раевского к П в Михайловское. Там Раевский заверяет адресата в неизменности своих дружеских чувств и своем желании сохранить дружбу с П. Тот на письмо не ответил. «Протянутая рука повисла в воздухе и язвительное молчание продолжалось», — комментирует Губер. Заметим: письмо Раевского написано было в августе 1824 г., а скандал его произошел аж четыре года спустя. Должна быть другая причина недовольства П.
Затем Губер сообщает: «В октябре месяце того же года (1824 — ЕМ) кн. С. Г. Волконский также писал Пушкину, и письмо его дошло до нас. Князь Волконский извещал о своей помолвке с сестрой А. Н. Раевского Марией Николаевной. В его письме встречаются следующие строки, ясно указывающие на неудовольствие, которое, — по предположению князя, — Пушкин должен был питать против Раевского: "Посылаю я вам письмо от Мельмота. Сожалею, что сам не имею возможности доставить оное и вам подтвердить о тех сплетнях, кои московские вертушки вам настряпали. Неправильно вы сказали о Мельмоте, что он в природе ничего не благословлял; прежде я был с вами согласен, но по опыту знаю, что он имеет чувства дружбы — благородной и неизменной обстоятельствами".
Похоже, «письмо от Мельмота» — то самое, что цитировал Губер. Датировано августом 1824 г, и получено Пушкиным в октябре того же года. Якобы сказанное о «Мельмоте» — очевидная отсылка к стихотворению Демон. А почему все же «неудовольствие»?
«Сплетни могли касаться только неблаговидной роли демона в истории, повлекшей за собою удаление поэта из Одессы», — завершает Губер сей эпизод.
Вигель так описывает события (цитируем по П. Губеру):
«Несколько самых низших чиновников из канцелярии генерал-губернатора, равно как и из присутственных мест, отряжено было для возможного еще истребления ползающей по степи саранчи; в число их попал и Пушкин. Ничто не могло быть для него унизительнее… Для отвращения сего добрейший Казначеев [правитель канцелярии генерал-губернатора — П. Г.] медлил исполнением, а между тем тщетно ходатайствовал об отменении приговора. Я тоже заикнулся было на этот счет: куда тебе! Воронцов побледнел, губы его задрожали, и он сказал мне: "Если вы хотите, чтобы мы остались в прежних приятельских отношениях, не упоминайте мне об этом мерзавце" — а через пять минут прибавил: "а также о его достойном друге Раевском". Последнее меня удивило и породило во мне много догадок. Во всем этом было так много злого и низкого, что оно само собой не могло родиться в голове Воронцова, а, как узнали после, внушено было самим Раевским».
Филипп Филиппович Вигель, знаменитый автор «Записок», по общему признанию, отличался необъективностью и отменным злоязычием. В указанные времена он был рядом с нашими героями, как во времени, так и в пространстве (служил в Кишиневе, наезжал в Одессу). С П знаком был еще по «Арзамасу», и отношения их были всегда приятельскими.(11) По неизвестным причинам, очень не любил А. Раевского. Иные считают, что в «Записках» Вигель оклеветал последнего. Вот еще цитата из его «Записок», приведенная Губером:
«В уме Раевского была твердость, но без всякого благородства. Голос имел он самый нежный. Не таким ли сладкогласием в Эдеме одарен был змий, когда соблазнял праматерь нашу… Я не буду входить в тайну связи его с *** [т.-е. с Е. К. Воронцовой. — П. Г.]. Но могу поручиться, что он действовал более на ее ум, чем на сердце и на чувства. Он поселился в Одессе и почти в доме господствующей в ней четы. Но как терзалось его ужасное сердце, имея всякий день перед глазами этого Воронцова, славою покрытого, этого счастливца, богача, которого вокруг него все превозносило, восхваляло… При уме у иных людей как мало бывает рассудка. У Раевского был он помрачен завистью, постыднейшею из страстей. В случае даже успеха, какую пользу, какую честь мог он ожидать для себя? Без любви, с тайной яростью устремился он на сокрушение супружеского счастья Воронцовых. И что же? Как легкомысленная женщина — Воронцова долго не подозревала, что в глазах света фамильярное ее обхождение с человеком ей почти чуждым его же стараниями истолковывается в худую сторону. Когда же ей открылась истина, она ужаснулась, возненавидела своего мнимого искусителя и первая потребовала от мужа, чтобы ему было отказано от дома… Козни его, увы, были пагубны для другой жертвы. Влюбчивого Пушкина не трудно было привлечь миловидной Воронцовой, которой Раевский представил, как славно иметь у ног своих знаменитого поэта… Вздохи, сладкие мучения, восторженность Пушкина, коих один он был свидетелем, служили ему беспрестанной забавой. Вкравшись в его дружбу, он заставил в себе видеть поверенного и усердного помощника, одним словом, самым искусным образом дурачил его»…
Похоже на то, что запись Вигеля — единственное свидетельство в пользу версии о том, что, мол, Раевский прикрывал Пушкиным свой роман с Воронцовой. Свидетельство не высшей степени надежности. У Вигеля Раевский обвиняется дважды в отношении П. (1) Он использовал поэта как прикрытие, и, в то же время, (2) приложил руку к командировке П «на саранчу». Не слишком ли много злодейств в одном флаконе? И к тому же «злодейства» взаимоисключающи: с одной стороны — иметь прикрытие, с другой стороны — желать это «прикрытие» удалить. При этом, Вигель даже намеком не говорит о любовных отношениях между А. Р. и Е. В. Скорее, он выгораживает графиню (что, в общем, тоже нельзя принимать на веру). Обстоятельный Лотман не верит сплетне Вигеля. «Конфликт со служебной командировкой «на саранчу» был спровоцирован Воронцовым», — утверждает он без оговорок (с. 95).
Так или иначе, П воспринял командировку как унижение, да еще преднамеренное, и это стало причиной его открытого конфликта с Воронцовым. Тот написал Нессельроде двусмысленную «характеристику» на П, и здесь подоспело вскрытое полицией письмо поэта. Все вместе привело к изгнанию П из Одессы в Михайловское. На этот эпизод и намекает кн. Волконский в письме к Пушкину, называя сообщение об инсинуациях Раевского сплетней.
Получается, что в то время никто не связывал вместе два романа Воронцовой (реальных или предполагаемых) — с Раевским и с П.
Еще раз: «Очень трудно отделить в отношениях Пушкина и Воронцовой подлинные факты от догадок мемуаристов и биографов» (Лотман). То же можно сказать обо всем «треугольнике».
Достоверно известно только одно: красивая светская женщина бальзаковского возраста стала объектом ухаживания двух блестящих людей, один из которых был моложе ее на три года, другой — на семь. Это все. ВСЕ! Остальное — гадания и «сплетни в виде версий» (как выразился уже другой поэт). А нам приходится возиться в грязи, которую разносит еще один поэт (из разряда сильно пониже).
Какими могут быть суждения относительно описанной ситуации? Представляется правдоподобным, что такой женщине было лестно ощущать себя объектом внимания двух мужчин моложе ее годами. Затем, если идти от обычных схем в жизни и литературе, такой женщине ничего не стоило вскружить головы обоим поклонникам. А далее — два варианта: или она удерживает обоих на приличной дистанции, или одного из поклонников приближает к себе, переступив черту. А может, и обоих — одного по понедельникам и средам, другого по вторникам и четвергам? Опытной женщине было под силу и то, и другое, и третье. Какой вариант она выбрала, никто точно не знает. Влезать в область женской сексуальности «бальзаковского возраста» и в постель супругов Воронцовых — пускай этим занимается кто-нибудь другой.
Какой вариант выбрала Елизавета Ксавериевна, нам не узнать и, что гораздо важнее, для нас это безразлично. Потому что мы и так знаем, что охлаждение П к другу произошло на несколько лет раньше скандала, устроенного последним в Одессе. И что даже молва приписывала разрыв отношений между двумя друзьями не «треугольным делам», а роли (предполагаемой или реальной), которую сыграл Раевский в истории высылки П из Одессы. И что охлаждение поэта к одесскому другу не следует — и нехорошо, и неверно — называть ненавистью, как делает Быков.
«Узнав после 14-го декабря об аресте Раевского, он взволновался и наводил справки об его судьбе» (Губер). Это было в 1826 г., двумя годами позже решения П не отвечать на письмо Раевского.
То, что Быков рассказывает «треугольную историю» как установленный исторический факт, не красит его. Очень сильно не красит. Скорее, это возмутительно.
«От установки на сенсационность веет бесцеремонностью. Осторожность — вежливость исследователя. Вежливость по отношению к читателю, которому не навязывают сырых идей и натянутых сведений в виде неоспоримых фактов, и вежливость по отношению к изучаемому писателю: как часто под знаменем права на гипотезу выступает отсутствие такта и забвение простых норм сдержанности, особенно болезненно ощущаемое, когда предметом размышлений делаются глубоко интимные стороны биографии. Я полагаю, что деликатность — свойство воспитанного человека — обязательна не только при общении с соседями по квартире. Между правом исследователя на безжалостность объективного анализа и бестактностью досужих вымыслов должна существовать граница», — пишет Лотман (с. 378).
Написано это, конечно, по другому поводу. Но кажется, что здесь предугадано явление Дмитрия Быкова. С одной только поправкой: Быков — не исследователь, и то, чем он занимается, не назовешь анализом. Зачем анализировать, когда у него есть Писарев, который любил примитивно отождествлять литературных героев с конкретными людьми, уподоблял Онегина купчихе, которая выпила три самовара и тоскует от невозможности выпить четвертый, и упрекал Белинского в том, что к таким гигантам, как Шекспир, Вольтер и Гете, он «пристраивает маленького Пушкина».
Итак, у нас уже достаточно оснований сказать, что Быков клевещет без зазрения совести. Как и серьезные пушкинисты, ничего не зная толком, он наклепал на графиню Воронцову, беспардонно очернил Александра Раевского и, к чему весь разговор, оклеветал также и Пушкина. Легкость в мыслях необыкновенная...
В 1820 г, П гостил в доме генерала Н. Н. Раевского и познакомился с его семьей, включая А. Раевского, который произвел на него большое впечатление. Глава первая ЕО была начата в Кишиневе 9 мая 1823 года. Вторично они встретились в Одессе не ранее конца августа 1823 г, когда уже ЕО был в работе. И задолго до того поэт «думал уж о форме плана». Так что, даже хронологически версия «Раевский = Онегин» не складывается.
Важнее, однако, другое. Быков, очевидно, даже не думает о том, что версия роман, задуманный как месть низводит творение Пушкина — «Ума холодных наблюдений// И сердца горестных замет» — до уровня ничтожной дрязги. Верно, желание мести бывало не чуждо поэту — он не терпел, когда его унижали. Но месть реализовал он дуэлями или острыми эпиграммами.
Александр Сергеевич Пушкин, поэт, был еще и человеком, — то есть, существом, несовершенным по природе. И жил среди не совершенных по природе... И говорили о нем разные разности... По всему, что известно, однако, невозможно подумать, чтобы кто-нибудь изобразил его мелкой злопамятной душонкой, которая годами пестует в себе злобно-мстительные чувства и ставит на службу этому свое творчество. А именно так представляет его Быков. Все это беспардонная вульгаризация и опошление.
продолжение
«Вот, собственно, и всё, что я хотел(а) сказать о Дмитрии Львовиче» ©