Алексей Евсеев (jewsejka) wrote in ru_bykov,
Алексей Евсеев
jewsejka
ru_bykov

Categories:

Дмитрий Быков // "Story", №11(118), ноябрь 2018 года

рубрика «Love story»

Девушка по кличке Феномен

История Горького и Андреевой — пример чего-то большего и по-своему более трогательного, чем любовь. Тут перед нами братство нелюдей — двух нечеловеческих существ, которые внешне мало чем отличаются от обыкновенных, но устроены, совершенно иначе. И вот они знают это друг о друге, и только это их сближает, — но этого достаточно, как иногда общей болезни или общего таланта бывает достаточно для полноценного романа.

окончание, начало здесь

4

Никакой революции в 17-м, конечно, не было — просто рухнула власть (и потому Горький эту революцию не приветствовал, а напротив — резко осудил, отрёкся). Рухнула без всякого участия революционеров, деморализованных и разогнанных, под собственной тяжестью. Русскую революцию могли сделать люди 1905 года — те самые модернисты, знаменем и вождём которых был Горький. О качестве этого знамени можно спорить, но силы, за ним стоявшие, были несомненно лучше, интереснее людей 17-го. Горький всю жизнь оплакивал последствия 1905 года, той раздавленной, несостоявшейся революции. Реакция сломала его, и он много писал о том, как лучшие люди России спились и скурвились в годы столыпинщины. В 1905 году у новой России был шанс, Горький и Андреева были главными лицами этой новой России. Думаю, это чувство избранности заменяло им любовь.

9 января Горький считал началом русской революции, стоял очень близко к главным участникам её — достаточно сказать, что Гапон в ночь на 10 января у него ночевал, — и жене своей, фактически уже бывшей, Екатерине Пешковой, впоследствии основательнице российского Красного Креста, писал так: «Послезавтра, т.е. 11-го, я должен буду съездить в Ригу — опасно больна мой друг М[ария] Ф[ёдоровна] — перитонит. Это грозит смертью, как телеграфируют доктор и Савва. Но теперь все личные горести и неудачи не могут уже иметь значения, ибо мы живём во дни пробуждения России».

Вот такая любовь. Одной жене писать про другую... и про то, что жизнь этой другой уже не имеет значения... Поистине он был человеком страшно холодной души, но это не личная его холодность, а такая порода. К Андреевой в Ригу он всё же поехал, там был арестован и препровождён в Петербург, месяц пробыл в Петропавловской крепости, написал там «Детей солнца», под давлением общественности был отпущен и вынужден немедленно из Петербурга уехать.

Савва Морозов модернистом не был при всей своей тяге к модернизации производства и обновлению своих знаменитых фабрик. Он не мог бросить жену и открыто зажить с Андреевой, не мог и легко, по-горьковски относиться к любовным поражениям (Горький потому и не знал их, что — видно было — не придаёт этой стороне жизни большого значения; женщины такого не прощают и впиваются мёртвой хваткой). Савва Морозов в мае 1905 года застрелился в Каннах, предварительно обведя на груди контуры сердца. Зачем он это сделал — то ли чтобы показать истинную причину смерти, то ли чтобы наверняка не промахнуться, — никто не знает. Да и непонятно, застрелился ли он вообще. На эту тему столько всего написано, снято и наврано, что разобраться решительно невозможно. Подозревают большевиков, черносотенцев, царскую охранку — словом, всех, как всегда: гибель яркого человека в России почему-то всем выгодна — вероятно, чтобы удобней было сваливать друг на друга. Поводов для самоубийства у него хватало и помимо любовной неудачи, и кажется, что некая душевная болезнь у него в самом деле наличествовала. Это Горькому легко было стать новым человеком, отторгать практически нечего, кроме своих цепей; а у Морозова было одно из крупнейших российских состояний, консервативная семья и громкое имя. Весьма возможно, что он, едва ли не самый быстроумный человек в тогдашней России, примерно понимал, на что жертвовал, и не питал иллюзий насчёт России будущего. Когда душу твою раздирают такие противоречия, застрелишься и без всякой несчастной любви. Есть упорный слух, что застрелиться ему помогли, что расследование в Каннах велось спустя рукава, что он получал перед смертью (рассказывал Горькому) письма с угрозами... У Горького в «Караморе», самом автобиографическом его рассказе, о чём ниже, есть сцена насильственного самоубийства, где героя заставляют повеситься, написав предварительно записку, идентичную морозовской: «В смерти моей прошу никого не винить». Может, это он так проговорился — и что-то знал? Знал он многое. Жене, Екатерине Пешковой, он пишет: «В этой смерти есть нечто таинственное. В первых числах мая были известия, что Савва чувствует себя лучше, и все наиболее важные дела в Москве были отложены до его возвращения, которое ожидалось в конце мая. Вместо этого газетное сообщение о смерти. Умер он ещё 13-го, как это точно известно теперь, а в Москву дали знать только 15-го. Мне почему-то думается, что он застрелился. Есть что-то тёмное в этой истории».

Но Андреева не слишком мучилась совестью. Во всяком случае, мы ничего об этом не знаем — ни в переписке, ни в мемуарах следов отчаяния по этому поводу нет. «Нервы расстроены», — пишет она Станиславскому. Она явно не считала свою любовь к Горькому (любовь ли?) причиной этой драмы. Её больше тяготило то, что со смертью Морозова стала неактуальна мечта о собственном театре. И в 1905 году она принимает прагматическое решение: возвращается в МХТ, из которого так нехорошо уходила. Возвращается смиренно, но с достоинством: «1. Если не случится никакой катастрофы со мной или моей семьёй, я служу с 15 июня в Художественном театре. 2. О жалованье считаю лишним говорить с Художественным театром. 3. К началу репетиций 1 августа приеду. 4. Относительно старых моих ролей считаю справедливым, чтобы их играли те, кто меня в них замещал в моё отсутствие. Никаких претензий на них не имею. А если Художественному театру будет нужно, чтоб я их играла, — буду играть».

Возвращение это, однако, оказалось недолгим, потому что кульминация революции близилась, а после этой кульминации — и разгрома Московского восстания, к каковому восстанию Горький был причастен непосредственно, им пришлось бежать: она не могла его оставить. Комиссаржевская звала её в свой театр, работать там — с Мейерхольдом! — была давняя её мечта, но в январе 1906 года Горькому пришлось уехать в Гельсингфорс. Партия решила, что рисковать им невозможно. «Нам в России не жить», — пишет Андреева подруге, и начинается их эмигрантская одиссея.

Это странное время. С одной стороны, Андреева в это время ведёт себя достойно, хотя обязанностей у неё много, от хозяйственных до секретарских, и жизнь Горького, полную разъездов, издательских и литературных забот, она устраивает отлично. С другой — это время всеобщей депрессии, не подавленности даже, а раздавленности. Хочется спросить: а чего они ждали? Что самодержавие пойдёт на компромиссы, переговоры, что реален манифест, что будет свобода слова, собраний, партий? Что это всё вообще совместимо с «вертикалью власти»? Но когда люди сравнительно молоды и опьянены тем, как у них всё получается, и им кажется, что за ними будущее... и не в такое поверишь! Нет, тут не любовь, конечно, тут общее упоение молодостью, красотой, славой, успехом, деньгами тоже, но с самоубийства Морозова начался долгий и угрюмый разгром российского будущего. Люди модерна всем хороши, но, увы, периодов застоя они не переносят. Работать и бороться умеют как никто, а капитулировать и пережидать не могут. Партия командировала Андрееву и Горького в Штаты, на сбор денег для новой русской революции, которая казалась близкой. Эта поездка, во время которой и был написан печально знаменитый роман «Мать», оказалась катастрофическим неуспехом, хотя и сблизила их до известной степени. Но вот какой любопытный парадокс: неудачи сближают людей традиционных, «человечных». Для людей модерна они постыдны, ибо честолюбие прежде всего; думаю, первая настоящая трещина пробежала между ними в Штатах. Потому что Берберова, например, полюбила Ходасевича, когда он ненадолго стал первым поэтом России, — и разлюбила в эмиграции. Я, говорила она, любила победителей; теперь, впрочем, никого не люблю. Вот и Андреева — любила победителей, тех, за кем будущее; а в эмиграции они были лузерами. Ни он, ни она лузеров не любили.

Вышло так: в Штаты их отправили в сопровождении большевика Николая Буренина. Поначалу Горький и «его очаровательная жена» производили на всех прекрасное впечатление. Но тут кто-то сообщил прессе, что Горький с Андреевой не венчаны. Их тут же оскандалили в прессе, выгнали из гостиницы, то есть буквально выставили, после возвращения со встречи с американскими пролетариями они обнаружили в лобби свои чемоданы, из которых торчали наспех впихнутые туда андреевские платья; травля в пуританской местной прессе перешла в прямое улюлюканье — и тут спасение пришло с неожиданной стороны. Америка не только пуританская, но ещё и чрезвычайно индивидуалистическая страна, там поощряется противостояние коллективной травле, и вдруг им пришло письмо от богатой землевладелицы Престонии Мартин, пригласившей их пожить в своём имении «Летний ручей» в Вермонте.

Я там был, кстати. Меня однажды позвали преподавать в летнюю школу в Мидлбери, так это оттуда недалеко. Никакого музея нет, но кое-что от усадьбы Мартинов осталось, и двухэтажный дом, на втором этаже которого Горький писал «Мать», любуясь знаменитыми местными закатами, тоже цел. Меня туда водили студенты, лунной ночью, когда кругом серебрился туман; я взвыл от ужаса и потребовал немедленно вернуться в кампус. Надо быть в самом деле очень упёртым революционером, чтобы среди таких пейзажей писать первое произведение социалистического реализма, с несимпатичным Власовым и нереальным Находкой. Но вот он писал, а Андреева создавала уют, и в доме Мартинов в это время господствовала истинно русская атмосфера триумфа и поражения, семейной идиллии на фоне гротеска.

Главный перелом в биографии Горького совершился там и тогда. Америка дана нам как идеальный образ чужбины — уехать, чтобы разобраться в себе. Боюсь, что обнаружил он там в себе не то чтобы пустоту, но скорее абсолютную необходимость Бога; сам он написал: «Да! Для пустой души необходим груз веры. Ночью все кошки серы, женщины все хороши». Это попало потом в «Жизнь Клима Самгина» в качестве модных куплетов, своего рода рефрена эпохи; и действительно, тогда, в припадке общенациональной депрессии, ударились кто во что горазд. Кто-то в бешеную, оргиастическую эротику, кто-то в сектантство, буквальное, хлыстовское, кто-то в спиритизм и мистические авантюры, а Горький — в богоискательство и ожидание Третьего завета (и на этом пути он неожиданно совпал... с Мережковским, который вдруг начал его хвалить).

Тезисов было три, и он по обыкновению прямо их не формулировал, они вычитываются из его тогдашних текстов. Первый: Бог необходим, ибо без него человек — животное. Его ЕЩЁ нет, мы должны его создать. Второй: Бог Отец не справился с задачей, необходимо женское божество, Мать (эта идея была модной, в карикатурном виде она воспроизведена в недавней бельгийской комедии «Новейший завет»). Третий: первый завет был основан на законе, второй — на милосердии, третий будет на культуре, ибо только она способна справиться с человеком. Идеи все общеинтеллигентские, довольно простые, как всегда у него; отчасти они вытекают из его предыдущей практики, когда он верил, что новое общество построят отверженные. Теперь ему казалось, что Бога создадут поверженные: именно опыта русской революции, потерпевшей столь тотальный и унизительный крах, недоставало новым сверхчеловекам, чтобы стать богами. Этих богов собрал он на острове Капри — в новом Иерусалиме — и там затеял свою богостроительскую каприйскую школу, вызвавшую такое негодование у Ленина.

В это время написал он свои лучшие художественные произведения: «Городок Окуров», доказывающий, что уютная, затхлая Россия никогда не сможет быть иной; «Сказки об Италии» — неровные, но очень сильные местами; повесть «Исповедь», как раз и манифестирующую эту новую веру. Ленин, приехав на Капри, её разгромил. Андреева встала на сторону Ленина, за которым — о женское чутьё! — ощутила то самое будущее. Луначарский, поколебавшись, перебежал туда же. Горький пережил серьёзнейший творческий кризис и волну отчаяния, ярче всего отразившуюся в автобиографической трилогии: на горе советских школьников, им навязывался именно этот его текст, когда он обозревал свою жизнь под углом нынешней неудачи. В России его стали забывать, считали беглецом на комфортный и богатый юг (напрасно он доказывал в письмах, что юг этот нищий и неудобный для жизни, что он тут не по собственному выбору). Для людей модерна, как мы помним, тщеславие — фактор не последний. Жизнь казалась неудавшейся, зашедшей в тупик. «День сгоревший хороня... ходит Ночь вокруг меня», — написал он в это время (всю жизнь писал стихи и считал себя поэтом). Отношения с Андреевой в это время совершенно разладились, она стала подумывать о том, чтобы вернуться в Россию без него, открыть свою антрепризу или вернуться к Станиславскому... Изменяли ли они друг другу, трудно сказать. На Капри рассказывают, что Горький не пропускал ни одной горничной. Поскольку главной семейной фигурой русского модерна был треугольник, ревность считалась предрассудком. Андреева томилась, тосковала, спасение же явилось от власти (о, ужасная закономерность). «Литераторская амнистия, кажись, полная», — писал ему Ленин; по случаю 300-летия дома Романовых былые политические враги режима были помилованы. Горькому разрешили вернуться.

5

Тут происходит в жизни этого странного союза едва ли не самое интересное: Горький окончательно разочаровывается в политике, она же, напротив, окончательно ею очаровывается. Связь их в это время — не духовная и не плотская, чисто формальная: Андреева — хозяйка салона, где Горький делает смотр новым литературным силам и убеждается, что за время его отсутствия всё сгнило, всё зашло в тупик. Это чёткое осознание отражено полней всего в «Русских сказках» — цикле убийственных фельетонов, где для автора нет буквально ничего святого и самое горькое разочарование досталось интеллигентам, которых он полагал солью земли; насчёт самой земли, то есть народа, вообще никогда иллюзий не питал. Странное дело, Ленин во время империалистической войны тоже впал в скепсис, почти в отчаяние: в январе 1917 года уверял, что революцию, может, увидят наши внуки... Через месяц он её увидел, подхватил, оседлал, а ещё через три года она сама его сожрала; ибо это была не революция, а реставрация империи на новых основаниях. Горький очень быстро понял, что никакой революции нет, а есть распад, который закончится новой тиранией. Он помирился с Лениным после покушения на него, но с 1916-го по 1918-й в своей газете «Новая жизнь» писал про него такие гадости, что всю жизнь боялся напоминания о них.

Андреева же, напротив, в восторге от революции. Она не ссорилась с Лениным и не писала о нём «Несвоевременных мыслей». Она уже не могла быть инструментом воздействия на Горького, он уже не был привязан к ней, как прежде, — но помогала сохранять видимость семьи; Ленин её поощрил — сделал комиссаром по театрам и зрелищам, и она развила бешеную активность. В мировоззрении Горького в это время произошёл страшный перелом, который толком не описан, не отслежен, да и главные его книги — «Заметки из дневника. Воспоминания» и «Рассказы 1922-1924 годов» — не прочитаны. Перелом этот отчасти подготовлен повестью «Жизнь ненужного человека», начатой ещё на Капри и почти никем не замеченной в России из-за войны. Война вообще разрушила остатки его веры в человека, а революция довершила это разрушение. И тут он понял.

Он понял, что главный герой эпохи — провокатор. Потому что идеалисты растоптаны, реакционеры сами себя съели, а у сверхчеловека путь только один — в провокаторы. Потому что, если у него не получилось построить новое царство, он будет странствовать по свету, обманывая тех и других: вечно одинокий, ловкий, насмехающийся над всеми. Если он был рассчитан на победу, на новую жизнь, снабжён всеми необходимыми для этого качествами, например, бешеной энергией и полным отсутствием совести, и ничего ему не пригодилось, так вот же вам. Он будет великим предателем (и не зря его единственный друг Леонид Андреев в годы той самой реакции написал повесть «Иуда Искариот», оправдывающую и героизирующую Иуду).

Главным героем эпохи станет Азеф — тот, кто ни с этими, ни с теми. И если в реальности Азеф был уродом, то у Горького в рассказе «Карамора» провокатор — красавец, ловкач, чьей любви домогаются все женщины, а дружбы — все мужчины. И новая власть сохраняет ему жизнь, потому что боится, не понимает: где он был настоящий? Ведь стольким помог. И сам он не знает, зачем всё это делал: вероятно, ждал, пока совесть или Бог его окликнут, а они всё молчали.

Горький совершенно точно уловил путь модерниста: из провозвестников новой эпохи, от мятежного Человека в великие провокаторы, в остапы бендеры, в сверхчеловеки времён тотального разочарования. И именно этот персонаж стал главным героем эпохи 20-х: великий Провокатор (он сам себя так называет) Хулио Хуренито, Бендер, Невзоров из толстовского «Ибикуса», катаевские растратчики, Беня Крик Бабеля. Бандит, ловкач, жулик, всеобщий обманщик: новое Евангелие писали в 20-х Ильф и Петров, чего они сами, кажется, не понимали. Но рядом с таким героем не может быть женщины — он не знает любви. И Горький в «Жизни ненужного человека» это зафиксировал: «Он стоял у постели с дрожью в ногах, в груди, задыхаясь, смотрел на её огромное, мягкое тело, на широкое, расплывшееся от усмешки лицо. Ему уже не было стыдно, но сердце, охваченное печальным чувством утраты, обиженно замирало, и почему-то хотелось плакать. Он молчал, печально ощущая, что эта женщина чужда, не нужна, неприятна ему, что всё ласковое и хорошее, лежавшее у него в сердце для неё, сразу проглочено её жадным телом и бесследно исчезло в нём, точно запоздалая капля дождя в мутной луже».

Провокатор же, в сущности, идеалист. И если нельзя ВСЁ — ему не надо ничего. Так, физиология, а любовь... Какая любовь, если главное не совершилось? Если ему не достался дивный новый мир, он будет обманывать непуганых идиотов. И последний итог исканий Горького — именно «Карамора» да отчасти «Самгин», в котором красивый и ловкий Самгин, не веря ни во что, точно так же дурачит женщин и революционеров.

С Андреевой он расстался, хоть и остался в отношениях скорее дружеских; он уехал, она за ним — с новым любовником, сотрудником ГПУ Крючковым, младше неё на двадцать один год. Очень скоро она вернулась и играла в БДТ — лучшей ролью была леди Макбет; потом снова поехала за границу по партийному заданию — в качестве заведующей художественно-промышленным отделом советского торгпредства в Германии. Окончательно вернулась в 1928 году, с Горьким практически не общалась, заведовала московским Домом учёных и не столько писала, сколько надиктовывала отрывочные мемуары. Крючкова расстреляли по обвинению в убийстве Горького. Андреева никогда больше не вышла замуж и умерла в 1953 году. Последние годы жизни Горького — тема отдельного рассказа; заметим лишь, что придавать особое значение его роману с Марией Будберг я бы не стал. Она была тот случай, когда очень подходила ему физиологически, и не зря именно ей посвящён роман о Самгине — не столько лучшее приношение, сколько её точный портрет. Признание советской власти и возвращение в СССР, пробное в 1928-м, окончательное в 1932-м, тоже было половинчатым и скорее внешним; жизнь за границей стала тяжела — ну и приехал. Очень может быть, что в последние годы Горький действительно был искренним сталинистом, справедливо полагая, что сталинизм лучше гитлеризма, но в действительности, как можно судить по его депрессивному последнему роману и безликой публицистике, не верил он уже никому и ни во что. Пятый год его уничтожил, седьмой добил. Последние тридцать лет он доживал.

И вот, глядя на эту пару, я с особенной горечью думаю: их дивный новый мир не получился. Нигде не получился — ни в России, где прогресс был запоздалым и потому особенно бурным, ни в Германии, ни во Франции, ни в Штатах, где его подменили миром сытым, а вовсе не новым. Крах своей утопии они пережили, когда на эпоху джаза тяжёлой ногой наступила Великая депрессия. Ницшеанского сверхчеловека с его революцией духа задавила всеевропейская реакция, потопила в крови мировая война; в последний раз он поднял голову в 1968 году — и на западе Европы его победил обыватель, а на востоке раздавили танки. Человечество с радостью плюхнулось в стойло.

И так и не могу я ответить на главный вопрос: вот этот мир, который мы получили в результате, мир старый, заношенный, где все идеи и ценности давно скомпрометированы, он лучше того, который могли построить они? Лучше он того мира, где Горький был бы главным писателем, а Андреева — главной актрисой и всеобщей музой? Лучше ли этот наш мир обветшавших традиционных ценностей, чем ледяное сияние модерна, в котором нет ни прежних эмоций, ни прежних правил, а один лишь творческий труд, бесполая утопия, стерильное стеклянное будущее «Клопа» и романа «Мы»? Это был бы мир авантюриста Челкаша, а мы живём сегодня в хлеву, который обустроил Гаврила. В нём душно, в нём нет перспектив, но выше себя сокол не взлетит, человек выше головы не прыгнет, и о модерне, великой и бесплодной попытке, вспоминаем мы сегодня скорее с ужасом, чем с ностальгией. Искусство, которое мы называем сегодня модернизмом, — скорее искусство великого разочарования в нём: модернистами были страшные люди Рембо и Гумилёв, конкистадоры и покорители. А мы читаем и цитируем то, что написали на руинах их великих и обречённых попыток; всё то, что ненавидел и презирал Горький, — искусство русского декаданса. Мы и живём до сих пор в декадансе, под девизом из Саши Чёрного: «Отречёмся от старого мира и полезем гуськом под кровать».

Зато мы знаем любовь, то есть привязанность. И совершенно нам незнакома эта эмоция взаимного любования, эмоция модерна, которую сам Горький сначала описал, а уж потом пережил: «Я смотрел во тьму степи, и в воздухе перед моими глазами плавала царственно красивая и гордая фигура Радды. Она прижала руку с прядью чёрных волос к ране на груди, и сквозь её смуглые, тонкие пальцы сочилась — капля по капле кровь, падая на землю огненно-красными звёздочками. А за нею по пятам плыл удалой молодец Лойко Зобар; его лицо завесили пряди густых чёрных кудрей, и из-под них капали частые, холодные и крупные слёзы... Усиливался дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн гордой паре красавцев цыган — Лойке Зобару и Радде, дочери старого солдата Данилы. А они оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно — и никак не мог красавец Лойко поравняться с гордой Раддой».

Это, конечно, не любовь.

Но, может быть, это было — лучше, как спросил бы он с вечным своим тире?
Tags: #ДмитрийБыков, story, тексты Быкова
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments