?

Log in

No account? Create an account
Дмитрий Львович Быков, писатель
"Хоть он и не сам ведет ЖЖ, но ведь кому-то поручил им заниматься?" (c)
Дмитрий Быков в программе ОДИН от 26 апреля 2019 года... 
26th-Apr-2019 07:16 pm
berlin
Валерий ИсаянцПо лекции большинство предложений связано с тем, чтобы повторить екатеринбургскую лекцию об образе Христа в мировой прозе и о Страстях Христовых в мировой литературе. Она оказалась довольно скандальной. Ну как скандальной? Она вызвала много вопросов. Для меня самого мои выводы оказались довольно неожиданными. Я готов повторить и эту лекцию, потому что у нас пасхальная неделя.

<...>

Ну перейдем теперь к части нашего разговора, касающейся так называемой лекции, беседы о христианской прозе. Понимаете, было две причины, по которым в русской литературе (не столько даже в русской, сколько в мировой) одним из ключевых моментов сделался образ Христа. Это, конечно, и «Иуда Искариот» Леонида Андреева, это, конечно, «Евангелие от Иисуса» работы Сарамаго — по-моему, самое неудачное произведение. Это и сценарий — довольно занятный, но все-таки очень плоский — «Евангелие от Матфея» работы Пазолини. Это совершенно популяризаторское, мейлеровское «Евангелие от Сына Божия», это беседа старого софиста с Левием Матвеем в «Мастере и Маргарите», это и тема мастера в «Докторе Живаго». Ну и это, понятное дело, несколько выдающихся стихотворений в русской религиозной традиции. Было две причины, по которым это стало появляться.

Во-первых, мировая литература сняла одно из главных табу. Она приблизилась к Христу, она позволила себе о нем говорить. Потому что если живопись осваивала религиозные сюжеты бесстрашно, начиная с эпохи Возрождения, если музыка приблизилась к «Страстям по Матфею» уже в XVII веке, то психологическая проза очень долго брезговала или не брезговала, а робела подкапываться к Ветхому Завету и подбираться к Новому, именно потому, что это уже была гениальная литература. Не рисковали, в общем, к религиозному материалу подходить с психологическим инструментарием. В лучшем случае они, как в сценарии «Бен-Гура», отводят глаза от чуда. Христос — вот он, но его не видно просто потому, что Христос — это все-таки богочеловек, и его человеческая ипостась как бы уходит от изображения, как бы прячется. Получается, как в Эммаусе. Дело в том, что ученики ведь в Эммаусе видели его. Но они его на пути в Эммаус не узнали, они узнали его потом, когда он преломил рыбу и хлеб (мой любимый эпизод во всем Евангелии). Потому что именно в нем явлена сущность искусства, искусства психологического. Они его не узнавали, пока он шел рядом с ними, рядом с ними шел некто. Но когда они узнали его жест, они поняли: «Господи, ведь это Ты! Как же мы не видели Тебя?» В этом, собственно, фокус психологической прозы.

Потом, конечно, есть способ подхода к Христу через исповедь. Это традиция Блаженного Августина — главного психологического романа, с которого началась европейская традиция, с которого начался, в общем, Пруст. Такая же традиция есть у Руссо, и та же традиция такого исповеднического, проповеднического романа — это «Иисус неизвестный» Мережковского. Но такой роман, в свою очередь, требует огромного личного религиозного опыта, а большинство авторов, писавших о Христе в XX веке, либо такого опыта не имели, либо его стеснялись. Поэтому первая причина — это именно невозможность, неумение приблизиться к чуду средствами психологической прозы. Вторая причина еще сложнее: дело в том, что писать о Христе, сочинять метафизические детективы, метафизические схемы или, как у Честертона, метафизические кошмары, заставили ужасы XX века. Ужасы XX века с позиции традиционного реализма не объяснимы, с позиции материалистической психологии (даже фрейдистской, допустим) совершенно парадоксальны, патологичны — поэтому приходится обращаться к богу и спрашивать : «Господи, как? Господи, почему?» Как у того же Набокова: «Господи, отче — __? … Господи, отчего — __?... Господи, отчего вы терпите [дозволяете] все это?» Это довольно естественный вопрос.

Но для того чтобы отвечать на такие вопросы, нужно с очень большой серьезностью, с очень большой степенью ответственности самому задавать вопрос о теодицее. Подавляющее большинство авторов рассчитывало все-таки на эффектные литературные ходы, как Леонид Андреев, и они не были готовы давать ответы от имени бога или, по крайней мере, пытаться восстановить его логику. Потому что, как сказано в «Человеке, который был Четвергом» — главном религиозном романе XX века: «Можете ли вы пить чашу, которую я пью?» Отсюда, в общем, неудачливость или полуудачливость большинства христианских текстов.

Абсолютная попытка человечества самооправдаться — и очень неуклюже — через образ Иуды в «Иуде» Тора и в «Иуде» Андреева, когда «а вот если бы подвиг Иуды не было бы подвига Христа». Так дело в том, что подвиг Христа не был изначально заложен по сценарию. У нас здесь, если что, не исламский фатализм. У нас же в Книгу судеб не вписано ничего заранее. У человечества были варианты, была проба, был дан вполне реальный шанс, что человек возьмет да и примет бога, вступит с ним в союз, и сначала будет кричать: «Осанна!», а кричать: «Распни!» не будет. Но человечество не выдержало этого испытания, и бог от него отвернулся. И Иуда — это все-таки не подвижник, а предатель, надо называть вещи своими именами. Главная тенденция XX века — тенденция к самооправданию Иуды. «Да, он предал Христа, но это так было надо». Или как в «Мастере и Маргарите»: да, мы больше верим Пилату, нам больше нравится Афраний, но они для таких, как мы, и нужны, потому что мир отдан во зло. Иешуа не справился; такие, как Иешуа, с миром не справляются. Они отправляются в свет. А мир ввержен в руки владельца Банги. Это довольно плоская мысль, и главное, что это мысль, не оставляющая шансов.

Вторая причина неудачи — это попытка изобразить Христа революционером. Она плоха тем, что она конъюнктурна. Дело в том, что «Христос — революционер, который поднял восставших рабов» — это радикальная подмена, потому что Христос пришел не к рабам. И он пришел не устанавливать социальную справедливость. Он пришел к отверженным, к последним. Его революция гораздо радикальнее. А «Христос — шестидесятник», Христос из «Jesus Christ Superstar», Христос из пазолиниевского «Евангелия от Матфея», который пришел, строго говоря, к итальянским профсоюзам объяснить, как нужно бороться за права человека, — это плоский герой. Потому что одно дело — прийти к последним, травимым и больным и превращать воду в вино для бедняков, и другое совсем — пытаться пробудить человеческие достоинства в массах. Христос-марксист — это довольно скучно.

Еще скучнее — это Христос, который сам не знает вообще, игралище каких он сил, и еще не решился, за кого ему быть: за дьявола или за бога. Это случай самый печальный — роман Сарамаго «Евангелие от Иисуса». Сарамаго — это талантливый писатель, разговору нет. Но Сарамаго занудный писатель. Если «Слепота» еще туда-сюда, то «Евангелие от Иисуса» — это просто роман, написанный невероятно занудным языком, который, может быть, как раз хорошо передает физическое усилие в постижении бога, но, к сожалению, по этому роману рассеяна масса пошлостей. Одна из главных ошибок авторов — всех, начиная с Блока и кончая Пастернаком, и Сарамаго в этом ряду — это обязательная попытка сделать Магдалину любовницей Христа. Дело в том, что рядом с героем этого типа женщина мало того, что не может находиться, — она ему не нужна. А влюбленный Христос — это уже нечеловеческая девальвация. Поэтому это, кстати, довольно неплохо показано в романе Казандзакиса «Последнее искушение Христа», где он сходит с креста; видит, какой прекрасный вокруг пейзаж. Там потрясающая сцена, когда он кончается, старик, а вокруг него стоят старые апостолы и говорят: «Зачем же ты нас предал? Ты нам пообещал, а подвига не совершил». И тогда он умирает на кресте со словами «я совершил». Этот отказ от главного соблазна, соблазна земной жизни, земной красоты, соблазна человечества, если угодно. Вот это решено замечательно. Но и здесь есть, к сожалению, некоторая плоскость и какая-то робость в изображении психологии Христа. Он все-таки слишком человек здесь.

Попытка сделать Христа поэтом (кстати, вариант того же Пазолини и вариант Живаго) несколько продуктивен, но в нем есть гордыня определенная. Хотя, как мне кажется, религиозная лирика «Доктора Живаго» — это практически лучшее, что написано на эту тему, особенно такие стихи, как «Рождественская звезда» — лучшее русское стихотворение XX века, или «Чудо»: «Но чудо есть чудо, и чудо есть бог» — стихотворение о грозном чуде. Почему поэзия христианская удается лучше, чем проза? Вероятно потому, братцы, что в христианской поэзии ставятся более важные вопросы. Не вопрос, скажем, о богочеловечности Христа, не вопрос о теодицее, не вопрос о миссии Иуды — это все вопросы достаточно казуистические, это софистика. А ставятся вопросы о том, что же принципиально нового в мир принесло христианство. И вот тут мы понимаем удивительную вещь: христианство пришло в мир с идеей чуда. Не с идеей добра, потому что идея добра или разума, или сентиментальности, или даже просвещения — они есть и в мифе о Сократе, и в мифе о Прометее. Христианство принесло в мир не плюшевое такое, детское комнатное добро. Естественно, оно принесло в мир не соблазны. Оно принесло в мир идею небывалости, разрыв заурядности, идею чуда, идею разрушения природности. В этом смысле оно оплодотворило мир. В этом смысле, мне кажется, самое мощное стихотворение, написанное после пастернаковского цикла, — это слепаковское «Благовещение»:

Со всеобщим секретным благом
Входит к девушке Гавриил.
Строевым архангельским шагом
Он вошел — и шаги смирил.

А Мария так крутобока [одинока]
И предчувственно так пуста,
Что у Ней чуть зарделось [припухло] око,
Налились [Отекли]— запеклись уста.

Не унизит [расширит] темного ока,
Не унизится задрожать.
Что там будет — еще далеко,
Еще надо носить, рожать…


Вот ощущение оплодотворения:

Томной отроческой пустыней
На пришельца глядит Она,
В непробойный, красный и синий,
В плотный кокон заключена.


Ощущение пустыни отрочества — это реминисценция из Толстого совершенно точно. И союз бога с ребенком именно в том, что для бога и ребенка одинаково насущно, одинаково естественно чудо. И встреча бога с ребенком — главный момент Благовещения, эротический момент Благовещения — в этом стихотворении (это описание картины Беллини) принципиально важен:

Что там будет — еще далеко,
Еще надо носить, рожать…


Вот этот момент детского недоверия в чудо и томной отроческой пустыни. Потому что Христос же пришел в пустыню. Он пришел к людям, у которых нет обычных забот, нет обычного быта. Они отвержены. Он пришел не фарисеям и, уж тем более, не к ессеям с их благочестием, и не к знатокам закона, и не к купцам. Он пришел к нищим и в каком-то смысле к отверженным.

В этом смысле очень интересный текст — это повесть Пера Лагерквиста «Варавва». «Варавва» — это одно из лучших произведений мировой литературы о Христе. Речь идет о том Варавве-разбойнике, которого отпустили вместо Христа. И Варавва сначала пытается христиан понять. Он пытается их понять именно с той точки зрения, какая для него наиболее органична. Он думает, что они разбойники, и он разбойник; что он поджигает и рушит дома, и они якобы разрушили храм и устроили пожар в Риме. Он искреннее верит тому, что о них врут и пытается к ним примкнуть. Но они его не берут к себе. Они пускают его по ночам на свои собрания, но потом понимают, кто он такой. И опять бедному Варавве остается скитаться в одиночестве. Это образ, симметричный бедному Иуде. Иуда — это предатель, это мерзкий представитель человечества. А Варавва — это представитель преступной отважной силы. Вот где был бы Христос-революционер. Но это мимо христианства. И когда Варавва умирает, он видит не Христа — он видит смерть и смерти говорит: «Руки твои предаю духу».

Это очень точная интуиция, очень точная догадка, потому что тот тип, который выведен у Лагерквиста, — это и есть настоящий нонконформист 60-х годов. Вот это Че Гевара, это Че Варавва. Потому что революция Христа заключена не в разрушении храма, не в восстановлении социальной справедливости, не в попытке установить равенство — это не его дело. Его духовный переворот могут понять дети, старики, отверженнее, но не Арата, условно говоря. Это не тот персонаж. Ему все слишком понятно. Он слишком хорош умеет убивать. И попытка подменить дух христианства духом мщения и разрушения, которая на протяжении 60-х годов XX века случалась регулярно, — в общем, не очень приживается. Поэтому Лагерквист в «Варавве», который, собственно, и принес ему наибольшую славу, угадал очень точно, почему все-таки богом не может стать Арата. Почему все-таки новым вождем не может стать Варавва, почему христианум к христиануму не может прибиться.

Как частый случай довольно удачна повесть того же Андреева «Елеазар». Вот она, пожалуй, самая оригинальная из его произведений, из русских евангельских текстов. Это такая повесть ужасов, хоррор, попытка написать Стивена Кинга до Стивена Кинга. Когда Лазарь воскрес, но никто не мог выдержать его взгляда и никто не хотел сидеть с ним за столом, потому что от него исходит трупный запах, и в глазах его адское пекло. Вот этот Елеазар, в нем угадана какая-то довольно сложная мысль — мысль о посмертном перерождении.


Знаете, какая вещь? Я сейчас посмотрел новый фильм «Кладбище домашних животных» по Кингу. Мне показалось, что это самая удачная экранизация их всех, которые были. Кинг даже в одной вещи отметился в камео. Но мне кажется, что «Кладбище домашних животных» (новый фильм) — это шедевр настоящий. Потому что там поймана довольно тонкая сентиментальная странная интонация, когда постепенно монстрами становятся они все. Монстр-девочка убила монстра-мать, вместе они убили отца. И они все втроем объединились и идут за младшим братом, Гейджем. Гейдж там гибнет последним. Потому что все-таки христианское перерождение немножко сродни уродству, немножко сродни болезни. Для того чтобы стать христианином, ты должен умереть для мира, ты должен стать уродом для мира. И вот братство христиан как братство уродов — это и смешно, и трогательно, и в этом есть какая-то новизна. Потому что мы действительно через что-то такое прошли. Через унизительное, мелкое, страшное. Через травлю, через посмертия, через изгойства, но в этом изгойстве мы братья, в этом отчаянии мы взаимно близки, и вот в этом наше будущее. В этом наша связь. Вот эта интонация, как хотите, она здесь поймана. Потому что церковь, она основана, уж конечно, не государственными чиновниками и, уж конечно, не Вараввами. Церковь основана умершими и воскресшими, а это не очень легкие люди. Просто они испытывают друг к другу [обрыв записи]


Модераторское: Дмитрий Львович, произошёл досадный технический сбой в записи этой лекции — она обрывается на полуслове. Можно вас попросить дописать её здесь в комментариях или как-то иначе, если у вас будет время и желание. Спасибо!
Comments 
26th-Apr-2019 06:31 pm (UTC)
Благовещение

(картина Беллини)

Со всеобщим секретным благом
Входит к девушке Гавриил.
Строевым архангельским шагом
Он вошел — и шаги смирил,

И натянутая риза
В подколении, как металл,
Изломилась черно и сизо;
Ткань как будто бы пропитал

Прах изорванного бетона...
(Опустелая тьма небес —
И, кометой во время оно —
Бомбовоз, низверженный в лес.)

И, с грядущим сообразуясь,
Вдруг лилея в руке гонца
Заострилася, как трезубец,
Жаждой кровушки и мясца...

А Мария так одинока
И предчувственно так пуста,
Что у Ней чуть припухло око,
Отекли-запеклись уста.

Томной отроческой пустыней
На пришельца глядит Она,
В непробойный, красный и синий,
Плотный кокон заключена.

С нетерпеньем терпит невеста,
Как неслыханная судьба
Уязвимого ищет места,
Полотно отводит со лба,

И под детский платочек, чепчик,
Щекоча волоски бровей,
Сострадательным громом шепчет
Тайну тайн, сужденную Ей.

Но бесстрашно отроковица
Слышит участь Свою и честь,
И грядущего не боится:
Жизнь огромна, и время есть.

Не расширит узкого ока,
Не унизится задрожать.
Что там будет — еще далёко,
Еще надо носить, рожать...

1987
This page was loaded Aug 19th 2019, 10:44 am GMT.