Алексей Евсеев (jewsejka) wrote in ru_bykov,
Алексей Евсеев
jewsejka
ru_bykov

Categories:

Дмитрий Быков БРАТЬЯ СТРУГАЦКИЕ (из сборника «Шестидесятники: литературные портреты»)

Дмитрий Быков «Шестидесятники: литературные портреты» // Москва: «Молодая гвардия», 2019, твёрдый переплёт, 375 стр., иллюстрации, тираж: 1.000 экз., ISBN 978-5-235-04289-6

первые четыре части публиковались ранее в журнале «Сноб» — №5, май 2010 года; пятая часть из газеты «Собеседник» — №44, 29 ноября 2012 года

Братья СтругацкиеБратья Стругацкие

1

Главные советские и постсоветские военные писатели — Стругацкие. Думаю так не только потому, что с шестидесятых по настоящее время они с большим отрывом остаются самыми читаемыми из всей русскоязычной прозы, но и потому, что — почти никогда не изображая войну напрямую — занимались беспрерывным её осмыслением, изживанием её опыта. Бесконечные войны в прозе Стругацких — на Сауле, на Саракше, на Земле — больше всего похожи на игры в войну книжных послевоенных детей на ленинградском пустыре 1946 года, среди осколков, воронок и сгоревших брёвен.

И тут есть некая закавыка, внутреннее противоречие, неизбежное для большой литературы — потому что всё правильно бывает только в литературе мелкокалиберной. Противоречие это заключается в том, что мало кто так ненавидит войну, как Стругацкие, мало кто наговорил столько резкостей о советском милитаризованном сознании, о подчинении всего советского (а в последние годы и российского) социума мобилизационным доктринам и о привычке развязывать войны, чтобы тем вернее всё на них списать. Отрицательные герои Стругацких — чаще всего генералы либо представители спецслужб, опять-таки военизированных. А между тем все их положительные герои непрерывно воюют и немыслимы без этого опыта; более того — они родом из войны и могут лишь мечтать о тех прекрасных временах, когда формирование Человека Воспитанного будет возможно без подобных экстремальных инициаций.

Противоречие это, как всегда, трагически осознается прежде всего читателем, а не авторами, для которых собственное мировоззрение как раз логично. Автор ведь не всегда волен в том, что у него написалось, а внутренняя его задача, как правило, непротиворечива. И потому Борис Стругацкий был внутренне абсолютно последователен, когда уже в постсоветские годы развенчивал военную мифологию. А его поклонники, выросшие на их с братом классической прозе, кричали о своём разочаровании и признавались в блогах — не без публичной экзальтации, естественно,— что АБС для них более не существуют, смотрите, какая принципиальность.

Я их не одобряю, конечно. Но понять генезис этих ощущений могу.

2

Буча началась, когда Борис Стругацкий, отвечая на вопросы «Новой газеты», написал:

«Память о Великой Отечественной стала святыней. Не существует более ни понятия «правда о войне», ни понятия об «искажении исторической истины». Есть понятие «оскорбления святыни». И такое же отношение стремятся создать ко всей истории советского периода. Это уже не история, это, по сути, религия. Библия Войны написана, и апокриф о предателе-генерале Власове в неё внесён. Всё. Не вырубишь топором. Но с точки зрения «атеиста» нет здесь и не может быть ни простоты, ни однозначности. И генерал Власов — сложное явление истории, не проще Иосифа Флавия или Александра Невского; и ветераны — совершенно особая социальная группа, члены которой, как правило, различны между собою в гораздо большей степени, чем сходны».

Эта точка зрения породила такой шквал полемики и взаимных обвинений (не говоря уже про обвинения в адрес самого БНС, опять попавшего в нерв), что понадобилось уточнять понятия. Грех сказать, я и сам поймал себя на некотором — не скажу «непонимании», но внутреннем протесте. Усугубилось это чувство просмотром «Аватара», за рецензию на который мне успело прилететь уже с либеральной стороны. Я там усомнился в добродетельности героя, с такой лёгкостью перебегающего на чужую сторону от своей, пусть даже во всем неправой. Я впервые задумался о том, каким будет демифологизированное сознание — сознание, которое научится обходиться без мифов. Да, память о войне стала святыней. Да, это мешает выяснить правду. Но что делать обществу, у которого других святынь нет? И может ли оно быть обществом, если у него нет святынь?

Со всем этим я осмелился обратиться к самому Борису Стругацкому.

— Может, миф не так уж страшен? Он лежит как-никак в основе каждой нации…

— На мой взгляд, ничего дурного в мифах нет. Это, по сути, общенародное творчество — тщательно отредактированная тысячами независимых редакторов, отшлифованная тысячами сугубо эмоциональных и личных прикосновений, «беллетризованная» история, так сказать, история рукотворная, тщательно сбалансированная по части сочетания реальных фактов и народной фантазии. В мифе есть выдумка, но нет вранья, что и делает его таким привлекательным и даже значительным. Хуже, когда редактируют, шлифуют и беллетризуют историю хорошо оплачиваемые специалисты по идеологической обработке, занимающиеся этим делом по заданию начальства и в соответствии с указаниями, спущенными сверху. Тогда получается «миф с заранее заданными параметрами», не бескорыстный полёт фантазии, а вранье. Собственно и не миф уже, а фальсификация истории. «Освобождение братских народов…», «подвиг 28 героев-панфиловцев», «велика Россия, а отступать некуда…», «Жуков — гениальный полководец», «Сталин — ещё более гениальный полководец». И всё, что противоречит этому мифу (архивные документы, свидетельства очевидцев, обыкновенная логика), объявляется очернительством, дёгтемазанием и как раз фальсификацией. Это растление истории, эта демагогия, рассчитанная на невежество и абсолютное обнищание духом, преподносится как истина в последней инстанции. Это уже не создание мифа, это — его огосударствление, «идолизация», превращение в орудие пропаганды. Великую Отечественную я всегда помню потому, что она была частью моей жизни, притом значительной. Воспринимать её как святыню я не умею. Я вообще не религиозен.

— Но именно тревога по случаю возможной новой мировой войны породила великие фильмы и романы — фильм Кубрика «На последнем берегу» и вдохновлённую им вашу «Далёкую радугу».

— «Перчику ему в жизнь! Перчику!..» Это у Чехова, кажется. Нет, я решительно против спецсредств, возбуждающих творческие процессы. Жизнь, ей-богу, и так исполнена всевозможных «стимуляторов» — несчастная любовь, мучения комплекса неполноценности, одиночество, предательства друзей, смерть близких, внезапные успехи, внезапные поражения… Неужели для успешного творчества нужны ещё и военные угрозы, войны, власть жлобов, цензура, религиозные страсти? По-моему, никаких разумных аргументов в пользу такого рода неестественностей не существует. Говорят, есть люди, которые скучают без войны, без «ха-арошей драки», без скандалов вообще. Господь с ними. Пусть идут в ОМОН. Или в наёмники.

— Есть ли в российской истории события более значимые и более притягательные для вас, нежели Великая Отечественная?

— Сколько угодно. Рождение Пушкина, например. Или освобождение крестьян.

— Вы наверняка знали многих ветеранов — и многих лагерных сидельцев. Что у них общего? Действительно ли ветераны — люди особой породы?

— Я знавал сравнительно немногих ветеранов, но все они, без исключения, были «вояки» — отнюдь не «герои штабов и продскладов»,— а те самые, что «поползали»: сержант-миномётчик, сержант-артиллерист (оба — из рядовых), капитан пехоты, генерал-майор, начинавший в финскую взводным и кончивший в Тюрингии командиром дивизии… Очень разные люди, очень разные судьбы, всё очень разное у них, но все как один не любят рассказывать собственно о военных действиях (всё больше о бабах, о выпивке, о трофеях, о столкновениях с начальством), терпеть не могут Смерш, а на прямые вопросы о войне отвечают уклончиво, норовят свернуть на что-нибудь забавное. И зэки бывшие (с ними я встречался меньше) очень в этом на них похожи: ни слова внятного о лагерях и масса забавных баек про лагерное начальство. А уж о крутой ненависти к «органам» и говорить нечего: слова доброго не найдут. «Вояки» пусть изредка, но всё-таки отметят какого-нибудь смершевца, что «подлец был большой, но не трус», а зэки — нет, у них ненависть чистая, беспримесная, непрощающая.

— Как вы оцениваете вклад Сталина в Победу? Сегодня многие повторяют, что без него война не была бы выиграна.

— Сталин (и начальство) много сделал для того, чтобы эта война вообще началась и чтобы началась она сокрушительными поражениями. В 1933-м Сталин приказал немецким коммунистам выступать не против нацистов, а против (ненавистных) социал-демократов. Этот приказ, вне всякого сомнения, способствовал победе Гитлера на выборах и воцарению в Германии нацизма. Сталин совершенно не разобрался в политической ситуации середины тридцатых, не понял, кто главный враг, а кто — возможный союзник, стратегия, которую он избрал, поставила СССР и всю Европу на грань катастрофы. В 1939-м Сталин благословил (договором Молотова—Риббентропа) Гитлера на начало масштабной войны в Европе. В конце тридцатых Сталин уничтожил весь старший командный состав РККА, обусловив этим военный кошмар 1941 года. Сталин бездарно прохлопал начало войны: он намеревался начать её сам и, по сути, ничего не предпринял для подготовки к немецкому превентивному удару. Сталин сделал всё, чтобы кровопускание, учинённое советскому народу, было максимальным. Конечно, он не ставил перед собою такой цели специально. Но средства, к которым он прибегнул (защищая свою жизнь и свою власть прежде всего), были безгранично жестоки и бесчеловечны — он это умел, и он это предпочитал. Народ оказался между двумя жерновами. Впереди — чужаки, оккупанты, фашисты, за спиной — НКВД, Смерш, заградотряды. Создание такой ситуации — заслуга Сталина. Только так он умел расплачиваться за собственные ошибки. «Бабы новых нарожают» — эти слова ему приписывают — вполне возможно, он так говорил. И наверняка он так думал. Завалить трупами дорогу к победе — только так он умел и предпочитал. Война была выиграна, конечно, не вопреки Сталину. Сталин свою роль сыграл — роль тирана, роль безжалостного руководителя, и правы те люди, которые считают, что без главнокомандования Сталина войну, может быть, пришлось бы и проиграть. Да только они не желают помнить, что без главнокомандования Сталина войны и вовсе могло бы не быть, или это была бы совсем другая война — между тоталитарным монстром и союзом демократических государств.

— Самойлов признавался: «Я б хотел быть маркитантом при огромном свежем войске» — при том что сам был боевым офицером. Вы себя как-то видите на войне?

— Не спрашивайте. С моими очками, с моим прирождённым пацифизмом, с моим отвращением к любому подчинению… Душераздирающее зрелище.

3

Казалось бы, всё понятно: мировоззрение абсолютно цельное, логичное и ясное. Можно соглашаться, можно спорить, можно даже и негодовать — Борису Стругацкому от этого уже ни холодно ни жарко. Гуманизм, атеизм, либерализм — вся русская триада, многие годы противостоящая «самодержавию, православию, народности» (заметим кстати, что «народности» противостоит у нас не индивидуализм, а именно гуманизм, то есть ненависть к самодельному мучительству. Индивидуализма нет ни слева, ни справа, это тема для отдельного большого разговора).

Между тем проза Стругацких далеко не сводится к этому набору «базовой теории». Больше того — она зачастую ему противоречит. Любимый герой Стругацких, что неоднократно признавали они сами,— не либеральный мыслитель Изя Кацман, а перевоспитанный тоталитарий Андрей Воронин. Все их герои — сильные люди с экстремальным опытом. И главный конфликт прозы самих Стругацких (заданный, кстати, ещё в «Возвращении» — советском ответе на лемовское «Возвращение со звёзд») сводится, на мой взгляд, к противостоянию такого персонажа — назовём его Перевоспитанным Героем — и хорошего человека, сформированного теорией воспитания. Эта теория воспитания, по Стругацким,— главный инструмент новой коммунистической педагогики, алгоритм формирования таких добрых и сильных, как Максим Каммерер.

Эти герои — Перевоспитанные и Воспитанные, иными словами, Брутальные и Новые,— встречаются у Стругацких лоб в лоб, в решительном противостоянии. Скажем, в «Глубоком поиске», таком хемингуэевском, где Кондратьев, медный и стальной «памятник героическому прошлому», противостоит слабому, но по-человечески куда более понятному Белову. В «Гадких лебедях» этот конфликт решается уже куда сложней: там человек войны — героический, грязный, добрый Банев — сталкивается со стерильным и беспощадным будущим, очень, кстати, интеллигентным и либеральным. Но это будущее беспощадно, а если вы беспощадны, ребята, то зачем всё? Наконец, в «Улитке на склоне» умные и женственные жрицы партеногенеза противостоят одинокому, заросшему и беспомощному Кандиду со скальпелем: грязная современность против чистого будущего, прошедшего не только химическую, но и биологическую, буквальную стерилизацию. Хотят Стругацкие такого будущего? Нет. Их кредо выражает Банев в великих и загадочных последних словах «Гадких лебедей»: «Не забыть бы мне вернуться».

Думаю, такая амбивалентность (мокрецы же хорошие, уж как-нибудь получше Банева со всякой точки зрения) диктовалась отчасти тем, что работали братья вдвоём и что при всей духовной близости, интеллектуальном равенстве и кровном родстве отношения в этом тандеме были не безоблачны. Аркадий Натанович был не только на восемь лет старше — он был, так сказать, брутальнее, круче, алкоголизированнее. Правда, Борис Натанович, которого старший соавтор в письмах иронически называл «бледнопухлый брат мой», как раз был значительно спортивнее и здоровее в смысле образа жизни, но думаю, что внутренний конфликт имел место, да Стругацкие и не скрывали этого никогда. Я бы определил это как конфликт ветерана с шестидесятником, хемингуэевца с пацифистом,— шестидесятники тянулись к миру отцов и старших братьев, но одновременно и отрицали его. Военный опыт выковал великолепную генерацию, в каком-то смысле создал поколение сверхлюдей, это было и остаётся бесспорным. Вопрос в цене этого опыта, его издержках и альтернативах ему. Поисками этих альтернатив Стругацкие озабочены с самого начала. Но как-то всё выходит, что эти альтернативы хуже.

Как-то выходит, что теория воспитания даёт сбои, что в идиллическом мире Полдня поселяется Комкон-2, что человека по-прежнему формирует боевой опыт, пусть даже это война на том же Саракше или на Гиганде. Самое страшное противоречие художественной Вселенной Стругацких заключается в том, что хороших людей по-прежнему формирует только война; что именно война является основным занятием этих хороших людей; что больше их взять неоткуда. А сама война при этом — дело срамное и смрадное, и первое побуждение всякого нормального человека — сбежать от неё. И про это «Попытка к бегству». Но сбежать некуда, потому что война будет везде. И тогда Саул Репнин хватает бластер и расстреливает Ход Вещей, которому, конечно, ничего не делается, но нельзя же просто стоять и смотреть, если ты человек.

4

В это-то всё и упирается: «если ты человек». У человека нет другого пути стать человеком, кроме как пройти через пограничный опыт — одному для этого хватает школьной травли, другому нужны война или блокадное детство, третьему необходима миссия на другой планете. Но без этого не обходится. Значит, нужна новая ступень эволюции — что-то, что будет ЗА человеком, после него. И в последней книге трилогии, «Волны гасят ветер», эта новая ступень эволюции появляется. Она называется «людены». Проблема в том, что они в колоссальном меньшинстве и что среди людей им места нет. Едва эволюционировав, они обречены улетать.

Люден может избежать конфликта или просто не заметить его. Он занят другими противостояниями — менее лобовыми и линейными. Людена не интересует самоутверждение — у него всё есть с самого начала. Он совершенен. Он не жилец. А живой, даже самый хороший, в мире Стругацких обречён отправляться на войну. Он может до известного предела сообразовывать свои действия с Базовой Теорией и даже помнить о высокой миссии землянина, но кончается это как в повести про Румату Эсторского: «В общем… видно было, где он шёл».

В гениальном — думаю, лучшем — фильме Германа этой резне Руматы посвящена вся адская вторая серия, длинная, но стремительная. И Румата в этой картине похож на святого не тогда, когда честно пытается прогрессорствовать, а тогда, когда мечом прорубает себе дорогу среди сплошного зла, среди кишок и прочих зловонных внутренностей. Идёт и бормочет под нос: «Спроси, где сердце у спрута и есть ли у спрута сердце». Это ощущение липкого зловония охватывает зрителя, доводит до тошноты, душит физически — и тут только война, никакого компромисса, никакого воспитания. Тут детский опыт столкновения с фашизмом, который есть и у Германа, и у Стругацких. Это в крови.

Ненавидеть и презирать войну — как генерал в позднем и слабом романе Хемингуэя — может себе позволить тот, кто её прошёл. У других этого права нет. Это ещё одна важная мысль Стругацких — вот почему в знаменитой сцене встречи Банева с детьми Банев прав, а умные дети глупы и неправы. Больше того: самая значимая встреча Воспитанного и Невоспитанного добра происходит у Стругацких в умной и недооценённой повести «Парень из преисподней». Там действует такой бойцовый кот Гаг, элитный гвардеец, которого Корней Яшмаа — тоже, кстати, «зародыш» из «Жука»,— пытался переделать в землянина и приспособить к миру. Как-то у него не очень это получилось. В «Парне из преисподней» буквально воплощён девиз Банева: «Не забыть бы мне вернуться». Гаг возвращается в свой ад и повторяет: «Вот я и дома».

Собственно, так и Стругацкие: всякий раз, прикасаясь к теме войны, они возвращаются в свой ад. Им с детства ясно, что войны развязываются подонками; что война — это кровь и грязь, предательство генералов и гекатомбы рядовых. Но почему-то их любимые герои лепятся только из этого материала, который, впрочем, иногда — не слишком равноценно — заменяется космическими опасностями. Ведь природа, если вдуматься, ещё бесчеловечней и беспринципней любого генерала.

«Ты должен сделать добро из зла, потому что больше его не из чего сделать» — эпиграф из Роберта Пенна Уоррена к «Пикнику на обочине», самой страшной книге Стругацких. Страшной не только потому, что там разгуливают ожившие мертвецы, тлеет ведьмин студень и скрипят мутанты. А потому, что она про это самое — про добро из зла и про то, что больше не из чего.

Это не так, неправильно, в это нельзя верить. Но пока этого никто не опроверг.

Есть, однако, некий компромисс — как всегда, эстетический, потому что в последнее время мне вообще всё чаще кажется, что спорные и путаные этические категории спущены на Землю специально, чтобы отвлечь человека от главного; чтобы он вечно путался в «человеческом, слишком человеческом» — и в результате отводил взгляд от того, что ценно в действительности.

Александр Секацкий — тоже петербуржец, чья фамилия, думается, не случайно созвучна весёлому имени Стругацких,— ввёл термин «воин блеска». От «воина света» или «воина мрака» он принципиально отличается тем, что воюет не за добро и зло, которые часто взаимозаменяемы, а за личное совершенство; воюет с собой и за себя, для достижения той самой высшей эволюционной ступени, которая у Стругацких называется «люденами», а ещё раньше — «мутантами». Это тоже война, но подвиги тут заключаются не в убийстве, а в непрерывном и мучительном перерастании себя.

В качестве такого «воина блеска» Секацкий называет мальчишку из рассказа Фолкнера «Полный поворот кругом», гардемарина Хоупа. А мог бы назвать Колдуна из «Обитаемого острова». А мог бы — Г.А.Носова из «Отягощённых злом». И Банева, разумеется.

Воина света не интересует тьма или свет — его интересует блеск. Его не интересует победа (победы не бывает) — ему, как Кандиду, важно до последнего валить мертвяков. Он, как Саул, будет стрелять в Ход Вещей, зная, что это бесполезно.

Обречённая война — вот тема Стругацких; битва, где против нас — все, и ничего нельзя сделать. Вечеровский из повести «За миллиард лет до конца света» — вот самый убедительный воин блеска. Он ведёт войну, но воюет не за генералиссимуса и не за Родину даже, а за природу человека, за человека как такового.

«Бог — в человеке, или его нет нигде»,— сказал мне БНС в интервью 1992 года.

Так военная мифология — и прежде всего мифология Великой Отечественной войны — трансформируется у Стругацких в той же экзистенциальной плоскости, что и мифология чумы у Камю. Или, скажем, мифология партизанской войны у Василя Быкова — лучшего из советских собственно военных писателей.

Так государственная война за страну, власть, строй преобразуется в личную войну за человека.

5

Последнее письмо от Бориса Натановича я получил в октябре 2012-го, за месяц до его смерти. Посылал ему вопросы своих старшеклассников, с которыми мы в курсе советской литературы дошли до Стругацких. Речь шла о трилогии «Обитаемый остров» — «Жук в муравейнике» — «Волны гасят ветер». Обсуждение было бурное. Больше всего спрашивали про люденов, новую ветвь человеческой эволюции. Стругацкий отвечал подробно и с интересом:

«Люденство по наследству не передаётся. Возможность стать люденом — это очень редкое (один на десять миллионов) свойство человеческого генома,— что-то вроде гениальности. А как известно, «на детях гениев Природа отдыхает». Сын Тойво не будет люденом. Привет любознательным детям».

Вообще он почти всегда отвечал на письма, и сама возможность связаться с ним была чем-то вроде контакта с идеальным миром Полдня, который раз и навсегда полюбили все его читатели; а говоря конкретнее — это была возможность прикоснуться к чему-то очень значительному и совершенному. Я избегал его беспокоить из-за ерунды, но по серьёзным вопросам — всё-таки отваживался. 3 октября 2009 года, например, послал ему такое письмо:

«7 октября Путин собирает у себя писателей, это вдобавок его день рождения. Меня туда пригласили. Я не очень себе представляю, имеет ли смысл идти — т.е. можно ли в этой ситуации сказать ему нечто, что принесло бы пользу. А не пойти — вроде как испугаться прямой возможности кое-что сказать вслух. Что бы вы сказали, и надо ли вообще в этом участвовать?»

Стругацкий ответил немедленно.

«Идти надо обязательно.

1. Как говорил один из малолетних героев О.Генри (швыряя огрызками в какого-то деревенского олуха): «И время тратить не хочется, да жалко такой случай терять». Контакт с тираном — событие редкостное, поучительное и вполне может оказаться многозначительным (при благополучном исходе).

2. Задать вопрос — соблазн большой, слов нет, но что делать потом с ответом? Впрочем, ответ тирана всегда обладает некоторой ценностью,— как и всякий раритет. Будучи старым коллекционером, я знаю, что говорю. Совершенно любой ответ можно будет впоследствии продать, поменять или даже заложить. Тут главное — не вляпаться в подхалимаж. Всякий вопрос тирану грешит либо подхалимажем, либо хамством. Проблема. Идеальным был бы, конечно, вопрос «Еврей ли вы?», но достаточно ли хорошо народ знает Ильфа-Петрова, чтобы его оценить?

3. Есть, впрочем, один вопрос, на который мне было бы небезлюбопытно получить у тирана ответ: «Какая Россия, ВВ, ближе всего к некоему вашему социальному идеалу (с поправкой, разумеется, на всякие там нанотехнологии и термояды) — Петровская? Александра Освободителя? Предвоенная 13-го года? Сталинская? ещё какая-то?» Мне и в самом деле было бы крайне интересно узнать, что он об этом думает. Но этот вопрос не подходит для круглого стола,— тут надобно бы иметь пресс-конференцию или, ещё лучше, беседу за рюмкой чая.

4. «Принести пользу» — и думать забудьте! Тут главное — унести ноги. МБХ об этом вовремя не подумал, и где теперь МБХ? Уж Вам-то, с Вашей любовью публично выступать, появляться там надлежит исключительно с кляпом новейшего какого-нибудь образца. Чтобы ни-ни. Ни единого слова! Ни единого желательно звука. Ну разве что честь окажется задета, но это — вряд ли. Прийти, не опоздав, сесть не слишком близко (если есть возможность выбирать), надеть самое нейтральное выражение физиономии, слушать, что говорят более опытные, и наслаждаться, слушая менее опытных. Всегда помнить, что идёт сбор материала для книги «Мои встречи с цезарем» и что никто здесь ни ставить проблемы, ни тем более решать их не собирается. Ирония и жалость, Дима! Ирония и жалость. «О дайте нам иронию и дайте жалость, чуточку иронии, немножко жалости».

5. И всё-таки, как хорошо, что это не приглашение на Лубянку!»


Это был единственный раз в жизни, когда я его не послушался — и он, кажется, не обиделся, потому что та встреча в самом деле оказалась бессмысленной.


…На прощании с ним народу было много больше, чем поспешили написать злорадствующие или кликушествующие (злорадствующие писали, что Стругацкие никому больше не нужны, а кликушествующие — что Петербург перестал быть культурной столицей). Пришли очень многие, приехали из других городов, а сколько народу приехало бы из других стран — представить немыслимо: не вина Стругацких, что значительная часть воспитанных ими читателей живёт теперь в Силиконовой долине или ещё где-нибудь вне Родины. Сами они даже не рассматривали вариант с отъездом, хотя как их только не вытесняли. Но тех, кто уехал, не осуждали никогда. Оставшихся было очень много, заходили они ненадолго, речей не слушали, подходили, прощались и уходили. Смерть никогда особо не занимала ни героев, ни читателей Стругацких, если речь не шла о подвиге или жертве. Смерть — обычное дело, не отменяющее сделанного здесь. Слишком много о ней думать — неправильно, трусливо, поэтому они с братом и предпочли исчезнуть совсем, не оставляя могил, чтобы «к решёткам памяти» не нанесли всяких глупостей. Будем считать, что они исчезли, как людены,— в свои миры.

А что касается речей, то сказано было много важного. Валерий Попов рассказал, что у только что вышедшего на свободу физика Данилова была заветная мечта о первом подарке на воле — книге с автографом Стругацкого. И Борис Натанович перед тем, как лечь в больницу, успел ему эту книгу надписать. Говорили Святослав Логинов, Вячеслав Рыбаков, Андрей Измайлов, рядом стояли Андрей Лазарчук, Николай Романецкий, Аркадий Рух — ученики, участники легендарного семинара, писатели и критики, знатоки и последователи.

Борис Натанович, показалось мне, мало изменился после смерти. Разве что непривычно было видеть его без очков. Выражение было его, привычное,— ироническое и сосредоточенное. С таким выражением принимают вызов. «А, вы хотите так — ну, посмотрим, посмотрим».

После его ухода жить стало горше — ушёл он в самое бессолнечное время, в ноябре, в редкостно противную пору и эпоху. Но мало кто в русской литературе реализовался полней, чем он, создавший не только корпус бессмертных текстов, но и несколько поколений прямых последователей. Чувство его победы было ясным и полным. В Манеже в этот день заканчивалась выставка Завена Аршакуни — великого живописца, умершего в день её открытия. И над Стругацким висела картина Аршакуни — крылатая Победа. Та Победа, на улице которой он жил. Та Победа, которой у него не отнять.
Tags: "Шестидесятники", СНОБ, СОБЕСЕДНИК, тексты Быкова
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 1 comment