Алексей Евсеев (jewsejka) wrote in ru_bykov,
Алексей Евсеев
jewsejka
ru_bykov

Categories:

Дмитрий Быков // «Дилетант», №9, сентябрь 2019 года

«В каждом заборе должна быть дырка» ©

Леонид СоловьёвЛеонид Соловьёв

1

Есть книги, мимо которых я пройти не могу — вне зависимости от того, есть они у меня или нет; да сегодня большинство книг скачивается из сети, но вечна ли сеть? Поэтому на всякий случай я ими всегда запасаюсь, как человек с опытом голода всегда держит на антресолях запас консервов. И потому я только что купил на Арбате за сто рублей «Повесть о Ходже Насреддине» — эта книга была в советское время так же дефицитна, как «Мастер и Маргарита», и почти так же цитируема, как дилогия о Бендере. В общественном мнении ей повезло меньше, судьба и мировоззрение её автора — далеко не такая истоптанная тема, как биография и взгляды Булгакова. Между тем Леонид Соловьёв кажется мне писателем ничуть не меньшего масштаба, и книга его по меркам сталинского времени — ничуть не меньшее чудо. Правда, кроме дилогии о Ходже Насреддине, он ничего гениального не написал: «Иван Никулин, русский матрос» и, допустим, «Книга юности» — произведения замечательные, но совсем не того класса. Ну, так и Де Костер, хоть «Фламандские легенды» и «Свадебное путешествие» — отличные книги, но не «Уленшпигель» же. Главную книгу можно написать одну, прочие — подготовительные этюды или воспоминания.

Все, кто вообще слышал о Соловьёве, знают, что он сидел и что вторая часть «Насреддина» — «Очарованный принц» — написана в заключении. Так получилось, что начальник лагеря узнал его, читал первую повесть и дал ему возможность написать вторую. Именно контраст между этой ослепительно праздничной книгой и местом её написания обеспечил Соловьёву особенно благодарную память читателей, но вот в чём чудо «Насреддина»: сквозь реальность арабского Востока XIII века нигде не проступает реальность лагерная. Лишь в очень немногих эпизодах он проговаривается — можно понять, что не в курортных условиях это сочинялось. Ну, например:

«Всё, всё проходит; бьют барабаны, и базар затихает — пёстрый, кипучий базар нашей жизни. Одна за другой закрываются лавки суетных мелких желаний, пустеют ряды страстей, площади надежд и ярмарки устремлений; становится вокруг тихо, просторно, с неба льётся грустный закатный свет, — близится вечер, время подсчёта прибылей и убытков. Вернее — только убытков; вот мы, например, многоскорбный повествователь этой истории, не можем, не кривя душой, похвалиться, что заканчиваем базар своей жизни с прибылью в кошельке.

Прервём наши грустные размышления; зачем переживать нам старость дважды, один раз — в предчувствиях, а второй — наяву? Не так уж много дней подарено нам, чтобы могли мы тратить их с подобным безрассудством, позволяя будущему пожирать настоящее; полдень позади, но до закатных барабанов ещё далеко, и базар ещё шумит полным голосом; торгуют все лавки, затоплены тысячами людей ряды, волнуются и гудят площади; крики водоносов сливаются с гнусавыми воплями нищих и пением дервишей, скрипят арбы, ревут верблюды, звенят молотки чеканщиков, рокочут бубны шутов и плясуний, харчевни расстилают свои пахучие дымы, блестит под солнцем шёлк, переливается бархат, играют узорами дорогие ковры — нет конца базару, и нет предела его богатству».


Но эти лирические отступления немногочисленны, нужны они для того... то есть автору они нужны были, чтобы горько пожаловаться, и мы его понимаем. Но читателю нужны они затем, чтобы соотнести себя с автором, чтобы собственная наша жизнь показалась нам не безнадёжной, хоть и печальной; чтобы наедине с книгой могли мы признаться в том, что заканчиваем базар своей жизни не слишком триумфально. А кто заканчивает его иначе? Для кого закатные барабаны звучат победно? «Всё, всё проходит». Мужественная скорбь Соловьёва, прорывающаяся так редко, утешает нас — и мы вместе с Насреддином готовы к новым приключениям; книга эта написана мудрецом, который всё про нас понимает, и мудрость его милосердна.

Жизнь Соловьёва по нынешним меркам коротка — 55 лет: 1906–1962. Он родился на самом экзотическом Востоке, в Ливане, где его отец служил помощником инспектора северо-сирийских школ Императорского православного палестинского общества. Общество это, содействующее православным паломничествам на Святую землю, существует по сей день, возглавляет его Сергей Степашин. В 1909 году семья переехала в Самарскую губернию, а в 1921 году, спасаясь от голода, — в Коканд. Соловьёв окончил механический техникум и работал ремонтником, в разъездах по Средней Азии наслушался местного фольклора, с 1923 года печатался в «Туркестанской правде», а в 1927 году получил вторую премию журнала «Мир приключений» за рассказ «На Сыр-Дарьинском берегу». Переехал в Москву, поступил на сценарный факультет Института кинематографии. Это был первый набор сценаристов, ускоренный — всего два курса. Тогда же, в 1930 году, Соловьёв издал сборник «Ленин в творчестве народов Востока», с первой и до последней строки написанный им лично. Книга довольно исключительная, достойная Насреддина. Подобная выходка в случае разоблачения сулила бы ему кирдык, но он стилизовался до того убедительно, что и поныне находятся люди, искренне убеждённые, что перед ними подлинный среднеазиатский фольклор. Ну а кто бы проверил, проехав его маршрутами?

Стилизации превосходные — взять, например, песню, записанную якобы в Ферганской области в 1925 году:

Сейчас есть много гафизов, немногим уступающих Фрикату и Нахаяи.
Но поют гафизы не о красавицах и не о цветах: Они поют о новой свободе,
Они поют об аэроплане,
Они поют о благоденственной будущей жизни, —
Но больше всего они слагают песен о Ленине.
И это они делают потому, что без Ленина не родилось бы никаких песен,
Кроме тех, которые похожи на визг собак, то есть таких, которые восхваляли царя Николая
И его генералов, полковников и солдат.
Ленин дал гафизам право петь о чём угодно, —
И они сразу все запели о нём.


Это достаточно плохо, чтобы быть аутентичным, и вместе с тем почти гениально по точности риторических приёмов; это достойно стилизаций Павла Васильева под творчество казахского поэта Мухана Башметова — стилизаций, никогда и никем не превзойдённых.

А некоторые сочинения Соловьёва не уступают Хармсу — вот, например, таджикское сказание:

«Однажды пошёл Ленин к освобождённым говорить им слова правды, и когда выходил он с собрания, прямо в сердце пустил ему две стрелы, напитанные ядом, Кучук-адам, превратившийся в женщину. Но не умер Ленин. Приполз к нему ак-чуальчак, раз в сто лет выползающий из земли, и пустил своей слюны в раны Ленина. Ленин выздоровел, а женщину-Кучук-адама совет освобождённых приговорил к смерти. Но не испугался Кучук-адам. Он знал, что ничто не может убить его, кроме яда ок-илен. И думал он: Притворюсь я мёртвым, после незаметно убью Ленина. Но приполз в совет ок-илен и своим ядом напитал стрелы. Поразили те стрелы прямо в сердце Кучук-адама, и от его тела распространился смрадный дым.

Шли года. Ленин строил новую жизнь. Не слышно было на земле стонов. Не было видно слёз и крови. И говорили степи солнцу и звёздам: Вот Ленин, освободивший землю».


2

В 1932 году Соловьёв издал повесть «Кочевье», в 1934-м — сборник рассказов «Поход «Победителя»», некоторые из которых понравились Горькому, а в 1938-м — повесть «Высокое давление», переиздававшуюся впоследствии под названием «Грустные и весёлые события в жизни Михаила Озерова». Вот это уже интересно, потому что книга явно талантливая, находящаяся, так сказать, в советском мейнстриме этого времени, но она ясно показывает, почему невозможно было продолжение цикла о Бендере. Бендер может только эмигрировать, если ему повезёт:

«В Советском Союзе жить ему было нельзя. Земля под ним горела. Он решил бежать за границу, в Персию. Персия его привлекала патриархальностью. Кассы там, наверное, все старого образца, и вскрывать их можно шутя, мимоходом. Правда, ворам в Персии отрубают руки, но что это за воры? Это сплошные слёзы, а не воры! Там, наверное, никогда ещё не видели настоящего специалиста по несгораемым шкафам, известного в Москве, в Варшаве, Одессе, даже в Бухаресте и Константинополе... Такой человек может один разорить всю Персию».

Вот говорят — у Ильфа и Петрова не было учеников в тридцатые, появились они только в шестидесятые; были, как видим, но развернуться им было негде. У Соловьёва не было такого слога, как у одесситов, но был опыт знакомства с той самой Персией — с настоящим Востоком, куда Бендера занесло в третьей части «Телёнка»; Соловьёв услышал этот намёк.

Повесть эта немного похожа интонационно и сюжетно на «Судьбу барабанщика» Гайдара. Своего голоса тут ещё нет, и он, кстати, был Соловьёву не нужен: когда он начинает говорить от своего лица — как, скажем, в «Книге о юности», — оказывается, что голос у него стёртый, обыкновенный. Это бывает с великими актёрами — в жизни они никому не интересны; случается такое и с писателями. Елизавета Васильева (Дмитриева) была интересный человек, но не такой интересный, как Черубина де Габриак. И Соловьёв был гением, когда стилизовался, и совершенно обыкновенным советским писателем, когда писал сам по себе. «Высокое давление» — чистой воды сценарий, не зря автор кончал сценарный факультет, там правильно расположены экспозиция, завязка и кульминация, там всё, как положено в романе второй половины тридцатых: наличествуют вредители, международные шпионы, запланированное крушение поезда, есть вор-авантюрист, рассуждающий о своей сверхчеловечности и о том, что ему не по пути с советской властью, но этот вор уже утрачивает всё человеческое обаяние, переставая быть Аметистовым, Обольяниновым или Бендером (в книжке Соловьёва его зовут Катульский, и он омерзителен). Но там есть куски, которые обещают Соловьёва будущего, Соловьёва настоящего:

«Продавец безмолвно смотрит в пёструю суету базара. Лысый лук с ехидной, в три волоса бородёнкой, чугунные, не в подъём, тыквы, фиолетовая свёкла, оранжевая морковь, скрипучая тугая капуста, репа, огурцы, петрушка, яблоки. Набухли тяжёлым соком груши, хранящие отпечатки недоверчивых пальцев покупателей. Косточки сами выскакивают из матово-пыльных слив. Густой ленивой струёй льётся молоко, морщит сдвинутая черпаком сметана, осыпается рыхлая, сырая груда творогу. Тают на солнце пласты свиного сала, и бумага под ними становится прозрачной. Висят бело-розовые бараньи туши, тупо обрубленную хрящеватую шею сжимает ожерелье запёкшейся крови. Нож пластает дымящиеся коровьи ляжки, топор, хряская, дробит сине-глянцевитые суставы; руки продавцов красны до локтя. Чинными монастырскими рядами уложены кверху ножками утки, куры и гуси, завернулась восковая кожа, зыбится тёплый жёлтый жир».

Всё это скоро станет базаром восточным — главным местом действия дилогии о Насреддине.

И в 1940 году он издал «Возмутителя спокойствия» — первую часть дилогии, сразу принёсшую ему славу, причём не только в СССР. Во время войны он был корреспондентом газеты «Красный флот», написал повесть «Иван Никулин — русский матрос» и сценарий по ней (это единственная цветная картина, снятая в СССР за время войны, и одна из немногих комедий; снял её Игорь Савченко, прекрасный, рано умерший режиссёр, учитель Хуциева, Алова и Наумова, и фильм получился удивительно хулиганский, свободный и смешной). Соловьёв получил медаль «За оборону Севастополя» и орден Отечественной войны первой степени. Но в 1946 году его арестовали — эта волна послевоенных арестов недостаточно подробно исследована, она предшествовала «борьбе с космополитами» и имела целью запугать тех, у кого после Победы развязались языки. Соловьёв принадлежал к их числу: он позволял себе в разговорах упрёки в адрес Сталина, который теперь всю честь Победы припишет себе одному, а между тем «его мы очень смирным знали»... Кто именно на него донёс — остаётся загадкой. В фильме «Возмутитель спокойствия Леонид Соловьёв», по сценарию Бориса Добродеева (авторский текст неслучайно читает лучший Бендер российского кино — Сергей Юрский), высказывается версия — правда, очень осторожно, — что откровенен по-настоящему он был только с тем самым Виктором Витковичем, соавтором своих сценариев о Насреддине. Проходил он, однако, по одному делу с одесситами — на всех путях были у него эти пересечения с Ильфом и Петровым! — учениками Бабеля Семёном Гехтом и Сергеем Бондариным, так что кто-то оговорил всех троих. Ни Гехт, ни Бондарин Соловьёва не оговаривали. Видимо, всех тогдашних московских остроумцев уже пристально опекали, Соловьёв за словом в карман не лез и вообще отличался личной храбростью (во время обороны Севастополя за то и получил орден, что, будучи военным корреспондентом, после смерти офицера взял на себя командование). Вероятно, эта-то храбрость и радость победы заставили его забыть об осторожности.

Сам Соловьёв был человек не совсем советский и воспринял свой арест, так сказать, метафизически — как расплату за личные грехи, за плохую жизнь с женой, Тамарой Седых. Он любил её всю жизнь и всегда чувствовал вину — за измены и загулы. Он получил десять лет и был отправлен сначала в Дубровлаг, откуда потом мог поехать на Колыму, но его узнал кто-то из начальства; он получил должность смотрителя бани и возможность писать. Здесь он написал «Очарованного принца» — вторую часть «Повести о Ходже Насреддине»; рукопись у него изъяли и вернули только перед освобождением. В 1954 году он освободился, приехал в Москву, но жена его к себе не пустила; он переехал к сестре в Ленинград, там вскоре женился на школьной учительнице Марии Кудымовской и опубликовал наконец «Насреддина» отдельной книгой. Успех был огромный, переводы на все европейские языки, подрабатывал он на «Ленфильме» сочинением сценариев — в частности, написал сценарий «Шинели» для режиссёрского дебюта Алексея Баталова. В 1961 году его разбил паралич, и год спустя он умер: несмотря на полное отсутствие жалоб, лагерь его, видимо, надломил необратимо — и физически, и душевно. Он прожил всего 55 лет.

3

«Повесть о Ходже Насреддине» — последний советский плутовской роман, книга, которая словно пришла из двадцатых, когда этот жанр был основным: «Хулио Хуренито» Эренбурга, «Похождения Невзорова, или Ибикус» Толстого, «Растратчики» Катаева, «Форд» Берзина, «Зойкина квартира» Булгакова, «Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова, цикл о Бене Крике Бабеля — и множество вещей второго ряда, подражательных, балансировавших между криминальной хроникой и романтическим повествованием о героическом изгое. Почему-то — на самом деле вполне понятно почему — советская литература сосредоточилась на трикстерской фабуле, а не на производственном романе, не на судьбах пролетариата и крестьянства, даже не на перипетиях Гражданской войны: главным героем двадцатых стал великий провокатор, он же великий комбинатор, благородный жулик, наследник персонажей Стивенсона, Джека Лондона и О. Генри. Ясно же, что про жулика читать интересней, чем про крестьянство и пролетариат, да и сказать правду о пролетариате и крестьянстве было немыслимо. Тогда как умеренно отрицательный, но обаятельный герой плутовского романа имел право откровенно высказываться о советской действительности — не нарушая при этом идеологических запретов, поскольку с отрицательного героя какой спрос?

Вот из тех времён как будто прибыл Ходжа Насреддин, но ясно, что действовать он уже должен был в историческом романе, согласно новой моде; описывать реальность, полную вредителей, приличному писателю было уже трудно. «Сейчас нужен будет Вальтер Скотт», — предрёк Катаев и не ошибся; исторический роман мог повествовать либо о развитии русской революции, либо об Азии, поскольку спрос на Азию был огромен.

Об этом азиатском изводе русской прозы написано до обидного мало, потому, вероятно, что пришлось бы признаваться в довольно неприятных вещах: Россия в это время осознаёт себя именно как Азия — и этот тренд сохраняется до семидесятых. «Хоть горяч и жесток, но прекрасен Восток» — эта песенка из русской версии мультика про Аладдина годится в качестве девиза для прозы Василия Яна о «Нашествии монголов» (так называлась его историческая трилогия), для «Старика Хоттабыча», автор которого Лазарь Лагин великолепно уловил тенденцию и во многом предсказал дилогию Соловьёва; для «Великого Моурави» Анны Антоновской и трилогии Сергея Бородина «Звёзды над Самаркандом» — всё это тяжеловесные многологии об азиатских деспотиях и средневековых полководцах (Георгий Саакадзе, герой «Великого Моурави», тоже не выглядит европейским рыцарем — в его характере акцентируются не столько рыцарские, сколько вождистские черты, понятно ради кого). Россия — Азия, об этом свидетельствует неоспоримое сходство местной деспотии с великими восточными образцами; при всей европейской ориентации русской культуры она жила и развивалась под азиатским прессом. Собственно, «Повесть о Ходже Насреддине» и есть рассказ о странствиях европейского героя — плута, Уленшпигеля, евангельского, по сути, персонажа — по азиатской деспотии. Ибо Насреддин в исполнении Соловьёва — классический европейский шут со всеми своими атрибутами — безродностью, благородством, странствиями, смертью и воскрешением, любовью к недостижимой женщине, которая его вечно ждёт, туповатым другом (ишаком) и врагом-предателем (ростовщиком Джафаром, прямым потомком рыбника из «Уленшпигеля»), — но в азиатской тюбетейке, а иногда, по роли, чалме. И ценности, которые он несёт, — классические ценности европейского Просвещения, о которых реальный Насреддин, скорей всего, не имел никакого понятия. Соловьёв внедрил в пространство азиатского мифа сугубо европейского героя, благородного жулика, Уленшпигеля и Бендера, заставив его вдобавок быть немного революционером; и средневековый Восток был единственным местом — очень, кстати, похожим на сталинскую Россию, — где такой герой мог жить и действовать невозбранно.

И как ни странно, главная интенция советской власти — она, в общем, совпадала с движением Ходжи Насреддина: он нёс Востоку западные ценности, и советская власть — тоже. Даже Сталин со всей его силой торможения и упрощения не сумел остановить этого главного вектора советской власти — движения на Запад, сквозь всю азиатчину. Сегодня сравнение с советской властью и соответствующим периодом российской истории — говорим сейчас чисто феноменологически, безоценочно, — прямо противоположно советскому вектору: сегодня это движение на Восток, ко всяческой китайщине, как называл это Мандельштам. Если СССР занимался европеизацией доступной Азии, о чём написаны прозаические и поэтические книги «Большевикам пустыни и весны», «Человек меняет кожу», «Утоление жажды» и прочие, — то постсоветская Россия занимается азиафикацией оставшейся Европы, и если СССР пытался напоить пустыню, то нынешняя российская власть высушивает и ту жалкую влагу, которая ещё осталась. Они могут быть сколь угодно сходны количеством вранья, но цель этого вранья различна, векторы противоположны; вот почему «Повесть о Ходже Насреддине» была возможна при советской власти, а сейчас её никто бы не написал, потому что Уленшпигель ушёл отсюда. Куда — непонятно. Может, подобно Бендеру и Штирлицу, эмигрировал в Латинскую Америку.

В плане языка, конечно, «Насреддин» роскошен — есть подо что стилизоваться, «Тысяча и одна ночь» в этом плане неисчерпаема. Какие чудеса творит Соловьёв из этой стилистики, помнит всякий:

«Ведь если бы этот несравненный и подобный цветущей розе ишак, наполненный одними лишь добродетелями, не прыгнул через канаву и не выбросил тебя из седла, о путник, явившийся перед нами, как солнце во мгле, — ты проехал бы мимо, не заметив нас, а мы не посмели бы остановить тебя!»

Восточная пышность и слишком густая сладость — как если бы рот говорящему, в соответствии с указом эмира из «Возмутителя», набили наилучшей халвой и леденцами, — чередуется тут с отборной руганью и картинами зверств, что и создаёт неповторимую атмосферу Арабского Востока и советской империи; вот почему повесть Соловьёва — блистательный памятник эпохи.
Ещё одна существенная параллель между дилогиями Ильфа-Петрова и Соловьёва — невозможность третьего тома. Собственно, в финале «Очарованного принца» сказано прямо:

«А наши труды окончены; мы прощаемся на этом с Ходжой Насреддином. Душою мы, конечно, ещё не раз вернёмся к нему и вступим в мысленную беседу с ним по различным поводам и случаям, что нам встретятся на жизненном пути, но пером, на бумаге, никогда уже не вернёмся, ибо сказали о нём всё, что знаем и что хотели сказать».

Кстати, привет Соловьёву передаёт и Фазиль Искандер в финале своего уже не совсем советского, не особенно плутовского, но весьма близкого по атмосфере романа «Сандро из Чегема»:

«Так закончилось наше последнее путешествие в Чегем. И теперь мы о нём не скоро вспомним, а если и вспомним, навряд ли заговорим».

Обычная форма европейского романа — трилогия, гегелевская триада; последней законченной трилогией в СССР, не считая полной уж графомании, был автобиографический цикл Горького. Триада — теза, антитеза, синтез — лучше всего подходит для жизнеописания; вторая часть советских неосуществлённых трилогий о Бендере и Насреддине была мрачней, интересней и смешней первой, во многом ещё ученической. Третья должна была рисовать обретение героем некоей несомненной истины, приход его к Богу или по крайней мере к идее, об отсутствии которой так сожалеет Насреддин в финале, чувствуя, что одного упоения жизнью недостаточно; но советский социум не предполагал никакой третьей части, и то, что в «Сандро» она формально есть, — ничуть не приближает эту книгу к разрешению. Со времени ненаписанного третьего тома «Мёртвых душ» — первого русского романа о странствиях плута — русская литература ищет этот третий том; но ни продолжения истории Чичикова, ни финала странствий Бендера, ни разрешения вопросов Ходжи Насреддина ей найти не дано. Соловьёв создал замечательный эпос о борьбе ума с глупостью и насмешки с подлостью, но открыл причины, по которым все победы ума и насмешки оказываются локальными. Насреддин не может окончить своё странствие именно потому, что возвращение на родину — в Бухару — для него немыслимо: там самое его имя под запретом, родня погублена или изгнана, дом срыт. У нашего Одиссея нет Итаки, наше странствие не предполагает возвращения, наша история — кольцо, а не прямая. Дон Кихот перед смертью может вернуться хотя бы в рассудок; Насреддин и так в своём уме. Лучшее, что он может сделать, — это бежать за границу; Штирлиц так и поступил — но не сказать, чтобы там было сильно лучше.

Впрочем, весьма вероятно, что там, где он сейчас, Соловьёв уже написал третий том — и эта мысль так же примиряет с неизбежностью смерти, как первые два тома — с неизбежностью азиатчины и безнадёжной, но благородной борьбы с нею.


ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ ДМИТРИЯ БЫКОВА | подшивка журнала в формате PDF
Tags: ДИЛЕТАНТ, тексты Быкова
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 4 comments