jewsejka wrote in ru_bykov

Categories:

Беседа Дмитрия Быкова с Леонидом Зориным // «Вечерний клуб», 26 октября 2004 года

Леонид Зорин: «Время интересное, хотя его мало»

Можно ли быть государственником и не стать адвокатом дьявола?

Леониду Зорину исполняется восемьдесят. За последний год он написал три романа. «Забвение» вышло в «Знамени» в январе этого года, в октябре напечатана «Сансара», а «Завещание гранда» анонсировано на март 2005-го. Попутно Зорин не прекращает писать пьес. Его юбилей будет отмечен в театре имени Ермоловой премьерой «Невидимок».

Жизнь соблазняет мудреца

Пьесы свои он предпочитает называть «Диалогами» — самооценка трезвая, поскольку разговоров там действительно больше, чем действия, и именно в них весь интерес. Зорин написал много — от знаменитых «Гостей», первой «оттепельной» пьесы, стоившей ему небывалого разноса, до стихотворной комической трилогии «Цитата» — «Лузган» — «Опечатка» (грибоедовская традиция, как видим, жива — есть ещё люди, умеющие писать пьесы в рифму, и притом с великолепной естественной разговорностью). Самые знаменитые его сочинения — «Покровские ворота», «Царская охота», «Варшавская мелодия» — стали театральными хитами, поскольку речь в них идёт либо о роковой любви, либо, как в «Покровских воротах» и «Мелодии», о ностальгии. Публика вообще любит всё человеческое. Судьба лучших пьес Зорина складывалась не в пример труднее: «Римскую комедию» — она же «Дион»,— не уступающую сказкам Шварца, едва успели выпустить на сцену БДТ в гениальной постановке Товстоногова, как немедленно запретили (и запрещали потом при каждом очередном заморозке, так что вахтанговцы, пробившие-таки свой спектакль по этой пьесе, устали вносить поправки). В «Медной бабушке» Ролану Быкову так и не дали сыграть Пушкина — и это стало самой большой его обидой за всю долгую и блистательную карьеру. Быков в пушкинском гриме — эта фотография украшает кабинет Зорина, напоминая ему и о триумфе, и о поражении. «Пропавший сюжет» — самая сильная и точная его пьеса — до сих пор не поставлена полностью (в Париже, правда, шла, но ведь то Париж). Второй акт, дописанный к этой драме два года назад,— редчайший случай, когда сиквел сильнее оригинала. Зорин вообще с годами пишет все лучше — редкий и счастливый дар; дело тут, наверное, в том, что бакинская закваска, восточная мудрость, неторопливость и трезвомыслие помогли ему всю жизнь прожить в одном психологическом возрасте. Он и в тридцать был опытен и сдержан, как сорокалетний, и в восемьдесят остался таким же. Южане умеют ценить жизнь, а потому не обольщаются идеями. И этот зоринский гедонизм, к которому можно относиться по-разному, но нельзя отрицать его замечательных художественных результатов,— позволил ему сохранить скепсис относительно того, чем восторгались все. В зоринском мире политическая свобода — не главное, востребованность и слава вторичны, участие в бурях века рассматривается как моветон. Он наблюдает за человеческими страстями несколько свысока, с прохладцей, отлично сознавая, что единственная страсть, достойная уважения, направлена никак не на абстракцию, а на женщину; впрочем, ему нравится и застолье, и дружеская беседа, и шахматы, и футбол (во всём этом он достиг серьёзных успехов).

Но вот что интересно: героев Зорина всегда привлекает именно мятежная, неукротимая женщина — либо террористка, бомбистка, либо диссидентка, либо на худой конец удачливая и рискованная воровка. Все его любовные истории, отличная повесть «Алексей», пьеса о пропавшем сюжете, трагедия о самозванке Таракановой, даже «Варшавская мелодия» с безумной, гордой и бесстрашной полячкой,— об этом. Так жизнь соблазняет мудреца, и он обречён ей проигрывать. Никакая ироническая мудрость не спасает. Весь Зорин — об этом, и в свои восемьдесят, судя по недавнему роману «Трезвенник», он чувствует эту коллизию ничуть не менее остро, чем в тридцать или пятьдесят.

Зорин — идеальный писатель для тех, кто отлично понимает всю тщету страстей, но не может от них отказаться; писатель для трезвенников, завидующих пьяницам, для добропорядочных служак, влюблённых в авантюристок, и для интеллектуалов, мечтающих о подвигах. «Что мне в чьей-то укоризне? Век прошёл, и я давно лишь подыгрываю жизни, как тапёр в немом кино»,— написал он, оценив себя с избыточной строгостью. Подыгрывать-то подыгрывает… но в голове у этого тапёра всё равно звучит симфония, только он её не показывает никому.

Разговор накануне юбилея

— Заранее, говорят, поздравлять нельзя, но я всё-таки…

— Особенно не с чем. Разве с тем, что дожил. Но в «Транзите» была реплика, которую я сейчас считаю у себя лучшей: «Надо ли заживаться, Танечка?». А ведь Багрову, который это говорит, пятьдесят.

— А по вам не скажешь, что старость так уж обременительна…

— Обременительна, друг мой. Восемьдесят лет — это очень печально.

— Но пишете вы, однако, больше, чем в юности…

— Потому что у меня мало времени. Это подстёгивает. Друзья недоумевают, почему я, в апреле закончив один роман, в июне сажусь за другой. Это каторга, говорят они, и я соглашаюсь: каторга. Тем более, что «Сансара» — отчасти историческая вещь, там о князе Горчакове, о его, если угодно, современной реинкарнации… все это было не так-то легко переплести, хоть я и знаю девятнадцатый век, писал о нём достаточно. Но времени в самом деле может не хватить, и я чувствую необходимость договорить самое главное. Самый главный разговор — всегда в прихожей, когда гости собрались уходить. Я живу с таким самоощущением.

— Надеюсь, у вас ещё много недосказанного.

— Пока хватает. Я пишу новую книгу.

— Задам вам не самый простой и отчасти, наверное, обидный вопрос. Вы становитесь актуальны и знамениты в застойные, гниловатые времена, а в эпохи бурных перемен, которых повидали достаточно, ваше имя звучит куда более скромно. Почему вы оказались писателем для застоев?

— Потому что не люблю и не умею говорить хором, и когда говорят все — для меня естественно молчать. Я никогда не мог заставить себя стать левым или правым, потому что у меня слишком много несогласий со всеми враждующими станами; человек, вынужденный заниматься политикой, вызывает у меня прежде всего сострадание. Я не знаю никого, кому бы это пошло на пользу. Даже нравственным людям вроде Гавела — хорошего, кстати, драматурга,— это скорее во вред. Как говорит герой «Трезвенника», перефразируя известный афоризм,— я не займусь политикой, пока она не займётся мной. Наверное, я действительно пишу не для тех, кто способен обольщаться. А бурные эпохи — это всегда времена великих обольщений.

— Что из написанного вам сейчас особенно нравится? Наверняка не «Покровские ворота», успех которых затмил все прочие ваши победы…

— Я люблю и эту пьесу, и замечательный фильм Козакова,— у нас с ним почти совпали юбилеи, только ему семьдесят. Но сейчас он сделал «Медную бабушку», и я ставлю эту его работу даже выше «Ворот». Как и саму пьесу — вероятно, всё-таки лучшую из написанного… Ещё я, подобно вам, неравнодушен к «Пропавшему сюжету», а из биографических хроник мне нравится «Граф Алексей Константинович». Объективно оценивать написанное не возьмётся ни один автор, даже уверенный в своей объективности. Я люблю то, что приятно было писать. Приятно было делать почти весь цикл о Костике Ромине — в том числе повести «Тень слова» и «Господин друг».

— Кстати, я так и не понял, что случилось с Костиком из «Покровских ворот». У вас о нём написано много, он постарел, стал писателем… а потом на своей даче таинственно исчез.

— Да, «Тень слова» — нечто вроде детектива, как раз об этом. Если внимательно читать, там вполне понятно, куда исчез Костик. Можно сказать, что он перешёл в свою прозу, а можно… в общем, там всё написано.

— Жизнь вас сводила с мэтрами, гениями, легендами театра,— от Горького, к которому вас привезли бакинским мальчиком-вундеркиндом, до Товстоногова, который считал свой спектакль по «Диону» главной своей удачей…

— Это действительно был самый искромётный его спектакль, говорю как поклонник Товстоногова, видевший почти все его премьеры.

— И кто из этих знакомцев произвёл на вас самое большое впечатление?

— Великий режиссёр Андрей Лобанов, потерявший из-за меня свой Театр Ермоловой и погибший из-за этого. Из-за «Гостей» его лишили театра, а жить без него он не смог, и я считаю себя виновником его трагедии. Леонид Марков, блистательно игравший во многих моих пьесах, а «Царской охоты» я без него вообще не представляю, это уже другая пьеса… Исаак Бабель, потрясший меня, десятилетнего, невероятным человеческим обаянием. Я понял тогда, что есть мужчины, которым не нужна ни красота, ни импозантность, ни стать — можно просто говорить, как он, смотреть и улыбаться, как он, и никто другой в компании вообще не будет замечен…

— Интересно, а либерализм вам никогда не мешал? Считается, что великие идеи всегда вдохновляют художника…

— Вдохновляться большой кровью — это не просто мерзко, это ещё и так безвкусно, если уж говорить об эстетике… По-моему, жизнь сама по себе достаточно трагична — хотя бы тем, что у неё есть начало и конец. Каких вам ещё источников вдохновения?

— В какое время мы вступаем?

— В очень интересное. Опять станет видно, кто чего стоит. Потому-то я и надеюсь, что мне удастся подольше задержаться, чтобы побольше рассмотреть…