jewsejka wrote in ru_bykov

Category:

Дмитрий Быков // «Вечерний клуб», 15 августа 2002 года

Контрольная забота

Сколько стоит сесть за парту.

[тексты Марии Алёшиной и Александра Юнашева опущены]

Мама, зачем тебе «Рама»?

Первые слухи о том, что в школьных учебниках может появится реклама, поползли в конце мая. Большинство газет разразились гневно-язвительными заметками, что называется, на злобу дня. Потом тема сошла на нет, но с приближением 1 сентября невольно задумываешься, а вдруг и вправду появится?

Давно доказано, что главная цель всякой рекламы (помимо впаривания продукта) — оглупление потребителя, сужение его сознания. Потребитель должен одуреть настолько, чтобы в самом деле увязывать своё счастье в личной жизни, удачу в труде и душевное здоровье с потреблением определённого сорта жевательной резинки, освежителей дыхания и трусов. Так что не исключено, что мы будем читать в букваре не родное с детства «Мама мыла раму», но «Мама ела «Раму»» или «Мама мыла раму средством «Росинка», прозрачность и свежесть в вашем доме!».

Задачки по математике будут следующие: «Фирма «Кралнефть» за день выручает 1,3 триллиона долларов. Переведите в рубли и спросите себя, можно ли честным трудом заработать такие деньги. Ответ в конце учебника» (ответ, как вы понимаете, зависит от того, сколько забашляет «Кралнефть»).

Определённые трудности возникают, конечно, с литературой,— этот чудак Толстой писал свою «Анну Каренину» без спонсора, а то б мог заключить отличный договор с Николаевской железной дорогой! Вспомните комфортабельный вагон, в котором Анна приехала в Петербург. Однако и это не беда — при описании толстовского метода в учебнике литературы смело можно завернуть такой пассаж: «Толстовский реализм так же беспощадно сдирает с русской действительности патину лицемерия и налёт фальши, как средство для чистки плиты «Идеал» отчищает с её поверхности нагар и копоть!».



Ужас школы

В детстве у меня бывали приступы того, что во второй половине XX века стали называть экзистенциальным отчаянием, ощущением вдвинутости в ничто; я думаю, у всякого в детстве бывало нечто подобное. С засасывающим, воронкообразным ужасом я думал о том, что вот я — это я, я не смотрю на себя со стороны, не читаю о себе в книге, а это именно моя жизнь, и сейчас моя, и секунду спустя будет моя. Всё в ней — мой выбор, всё зависит только от меня, с меня последний спрос; и эта моя жизнь конечна.

Это было так страшно, что срочно требовался какой-то другой, более близкий и менее метафизический ужас, который бы вышиб эту ночную тоску, как клин клином. И тогда я вспоминал о том, что мне завтра в школу. Только этим страхом — близким, понятным и объяснимым — можно было перешибить отчаяние, наплывавшее на меня из ночного окна.

Две вещи в мире восхищают меня, говаривал один аккуратный немец: звёздное небо надо мной и нравственный закон внутри меня. Две вещи в мире пугали меня, восьмилетнего: звёздное небо надо мной — и школа, с её тотальным отсутствием нравственного закона внутри.

Тут надо, конечно, сделать скидку на то, что школа была советская, времён краха империи, когда торжествовала двойная мораль, когда соседа по парте выбирали по критерию «есть машина — нет машины», «может достать жвачку — не может достать жвачки». Но сегодняшняя страна как была, так и осталась разрушающейся империей, и дети в ней ничуть не более духовны. Школа была и остаётся царством принуждения, тотального насилия — причём всё более примитивного, ибо страна наша неуклонно упрощается. Так что большой разницы нет: что в семидесятые, когда говорили о партии, что в девяностые, когда говорили о родном городе, что сейчас, когда все больше твердят о державном величии,— школа представляется мне местом тотального, узаконенного духовного разврата. Всякое живое и творческое начало в ней немедленно уничтожается либо переходит в разряд гонимого новаторства, что тут же превращает педагога-новатора в агрессивного сектанта, а его адептов — в маленький агрессивный круг посвящённых. Такова особенность всех тоталитаризмов: в этих системах безумны и жестоки не только тираны, но и борцы с ними.

Школа — место обитания подростков в самом критическом возрасте. Сентиментальности и милосердия ещё ни на грош, даже инстинкт самосохранения покуда недоразвит,— а гебоидности (так психологи называют детскую жестокость) через край. Я не могу назвать ни одного талантливого человека, которого бы не травили в школе; пусть никого не успокаивает пример пушкинского Лицея — во-первых, школа была особенная, в полном смысле элитная, а во-вторых, не так уж комфортно было там Пушкину. Что до Кюхельбеккера, человека очень одарённого и благородного,— тот вообще чуть до самоубийства не дошёл. Цветаева, Набоков, Маяковский, Мандельштам, Эйзенштейн — всем было некомфортно в школах, все были там травимы или, по крайней мере, одиноки; насильственное погружение в среду сверстников, да ещё в упомянутом гебоидном возрасте, смяло и сломало не сотни и не тысячи — миллионы судеб. Я не говорю уже о школьном преподавании, вынужденно усреднённом, ориентированном на посредственность, которую тот же Набоков издевательски именовал «становым хребтом нации». Одарённому ребёнку в школе тысячекратно хуже — и несмотря на все реформы, наша образовательная система продолжает этих одарённых детей давить.

О, есть, конечно, элитные школы — на этот раз в современном, худшем значении слова. Преподавание в этих школах ведётся (говорю о массе) на куда более худшем уровне, чем в бесплатных учебных заведениях. Это, в общем, и по заслугам: их основной контингент — отпрыски новых русских — интеллектом не блещет. Единственное принципиальное отличие таких школ и бесчисленных новых «лицеев» — непременный охранник в раздевалке. И охранять там в самом деле есть что — но опять-таки только в раздевалке.

Только домашнее образование (даваемое приглашёнными учителями, если есть такая возможность, или родителями, если они на это способны) могло бы спасти ребёнка от превращения в тот человеческий фарш, который так страшно и блистательно изображён в фильме Алана Паркера «Стена», в клипе на знаменитое пинк-флойдовское «Hey, teacher, leave us [them] kids alone!» Я помню, как слушалась эта песня в то время. Учитель, оставь нас в покое, прекрати лепить из нас кирпичики для стены, как бы она ни называлась. Но ни одна школьная реформа не изменит этой ситуации — не отнимет у школы её спартанской сущности. Спартанской, ибо дети там принципиально воспитывались вне дома, и ни учёных, ни поэтов эта диктатура воинов не знала.

Иногда на меня по ночам ещё накатывает прежний ужас, хотя я и знаю, как он называется. Тогда я вспоминаю о том, что моей двенадцатилетней дочери завтра в школу — а через три года туда пойдёт мой четырёхлетний сын. Эти два ужаса бегут навстречу друг другу, как два лесных пожара, сталкиваются с воем и немедленно взаимно уничтожаются. И я засыпаю.