Category: религия

Category was added automatically. Read all entries about "религия".

berlin

Дмитрий Быков // «Новая газета», №106, 22 сентября 2021 года

Страсти-то какие!

Зачем запрещать «Искушение» Верховена, возбуждая повышенный интерес к фильму, который сам по себе не вызвал бы никакого ажиотажа?


Сразу преодолеем искушение похулить Министерство культуры, отказавшее фильму Пола Верховена «Искушение» (Benedetta) в российском прокате. Картину приобрела прокатная компания Capella film, выход ее был намечен на 7 октября, но лидер движения «Сорок сороков» Андрей Кормухин пожаловался на Верховена, поскольку ряд сцен в фильме противоречит новейшим поправкам в Конституцию. При всей странности этой мотивировки Министерство пошло Кормухину навстречу, и «Искушение» пополнило сравнительно небольшую группу фильмов, лишенных прокатного удостоверения (сербский «Клип» да английская «Смерть Сталина», плюс «Кролик Джоджо», причины невыхода которого «ХХ век Фокс СНГ» не разгласил).

Легче всего повторить банальности о том, что действие фильма происходит в католической стране и демонстрирует всю степень греховности властолюбивой монахини XVII века, а потому скорее льстит чувствам православных верующих. Бог поругаем не бывает, поэтому оскорбить их чувства Верховен не может никак; если книга Джудит С. Браун, лежащая в основе сюжета, вызвала критику со стороны Ватикана, то сам фильм, показанный в Каннах и оставшийся без наград, никакой бури не спровоцировал. Прямо скажем, не «Последнее искушение Христа», из-за которого копья ломались не только в Америке и Европе конца восьмидесятых, но и в России конца девяностых. «Бенедетту» ругали и хвалили весьма сдержанно, и если Верховен рассчитывал потрясти основы, то, видимо, обманулся.

Большинство критиков назвали фильм неудачей, хотя и подтверждающей высокий режиссерский класс 80-летнего автора: причина неудачи, видимо, в том, что лесбийскими сценами в монастыре теперь никого не удивишь, а сцена мастурбации при помощи статуэтки девы Марии выглядит самоцельным кощунством, не вызванным никакой художественной необходимостью. Вообще им там, в Европах, не очень понятно, чего ради затеяна эта помпезная постановка, которой пандемия добавила актуальности, потому что во второй половине фильма возникает тема чумы; как-то нет того, что Толстой называл единством нравственного отношения к предмету, для сатиры на католичество и на религию в целом картина слишком серьезна и временами трагична, для разоблачения властолюбия и корыстолюбия — чересчур эпатажна (галлюцинации Бенедетты насчет секса с Христом, на мой скромный взгляд, попросту безвкусны, — но не критиковать же чужие галлюцинации). Конечно, дело не в лесбийской теме, потому что главное искушение Бенедетты Карлини — как раз мирская слава и церковная власть. Но «Отец Сергий» написан (и раскритикован частью православного духовенства) 120 лет назад, и добавить что-то новое к теме «жизнь не для Бога, а для людской славы» Верховен не смог.

Тогда с чего его запрещать, вызывая тем самым повышенный интерес к фильму, который сам по себе не вызвал бы никакого ажиотажа? Кто не хочет оскорбляться — не пойдет; кого интересуют красивые эротические эпизоды между Вирджинией Эфира и Дафной Патакиа — легко найдет в интернете сцены куда более откровенные. И вот тут-то и таится проблема, которую ни в прессе, ни в печати не затронули вовсе: ежу ясно, что запрет лишь взвинтит интерес к работе Верховена. Почему же Кормухин призывает к этому запрету, а Минкульт покорно выполняет его заказ? «Истина поднимает бурю, чтобы дальше разбросать свои семена»: эта восточная пословица ни разу на моей памяти не ошиблась. Стало быть, так надо? Либо Господь заинтересован в том, чтобы фильм Верховена (вполне доступный в Сети, где я с ним и ознакомился) посмотрело в России как можно больше народу, либо Минкульт как верное орудие Господа сознательно раздувает интерес к неоднозначному авторскому высказыванию.

А высказывание, особенно в нынешней России, весьма любопытно. Думаю, неслучайно и название, которое фильму дали в русском прокате: это прямая рифма к новелле Генриха Манна «Отречение» — самому глубокому сочинению на ту же тему. Этот фильм, как мне представляется, — о том, что религия является лишь частным случаем стремления человека подчиняться и властвовать, и это аверс и реверс одного инстинкта. Религиозная вера для атеиста Верховена сама по себе ужасное искушение, потому что в основе ее — обычная мания управлять либо слушаться. И мы не знаем, что в действительности управляет Бенедеттой: вера в Бога, в свое исключительное предназначение или в то, что без нее заблудшим овцам не найти пути к спасению. Она ведь провозглашала себя невестой Христа, устраивала кощунственное бракосочетание с ним и требовала называть себя императрицей не из чистого властолюбия, а из глубокой веры в то, что через нее говорит Бог. Не с карьеризмом мы имеем дело, а с формой мессианства, и ни страх костра, ни самая сильная земная любовь не победят этой единственной страсти. Властолюбие — самая наглядная и опасная форма религиозного служения, власть и вера неразделимы уже потому, что ни искусство, ни управление, ни мораль не могут существовать без системы иерархий. В этом залог взаимного притяжения художника и власти, в этом причина вечного взаимного тяготения церкви и государства, в этом корень элементарной физиологической неспособности покинуть верховный пост. Бесполезно убеждать мученика не мучиться — это его главная форма реализации в мире; бесполезно умолять властителя ограничить свою власть или уйти с галер. Их всех неумолимо тянет на «костры амбиций», как называлось это у Тома Вулфа; нет никакого властолюбия, сластолюбия или корыстолюбия — есть ненасытное эго, которому тесно в земной оболочке.

И главный пафос эротической линии фильма — как раз в том, как ничтожна плотская страсть в сравнении с иррациональной, уж точно нечеловеческой тягой властвовать и подчиняться. Страшная сакральность власти — которую девятилетняя Бенедетта ощутила уже в первой сцене фильма, — и есть истинная тема Верховена в этот раз; и потому его картина, при всех ее вкусовых провалах и перехлестах, сегодняшней России очень нужна — просто чтобы понимать, что происходит. Полагаю, ее запрет и тем самым всеобщий просмотр в Белоруссии тоже был бы крайне уместен.

Так что спасибо Министерству культуры за продуманную политику и своевременное тайное послание, переданное в условиях нарастающей цензуры единственно возможным образом.
berlin

Алексей Татаринов // «Литературная Россия», №33, 9 сентября 2021 года

рубрика «Свист слов»

Быков в Вавилоне

«И-трилогия» как современная проповедь.

Дмитрий Быков хочет быть всем в современной словесности — лектором и прозаиком, политиком и учителем, публицистом и поэтом. Быковское присутствие помогает исследователям понять главные тенденции русской литературы нашего времени — коммерцию и проповедь.

Сейчас любой ремесленник слова знает о необходимости соединять национальное с актуальным. Первое говорит о метафизике, о русском ожидании пророчеств и религиозно-философской миссии прозаических и поэтических посланий. Второе — о более земном, о способности продавать, о возможности писателя быть потреблённым. Быков — знаковая фигура состоявшегося синтеза. Именно ему удалось достичь высот в едином акте создания экономической и миссионерской платформ. Как Быков зарабатывает — нам не интересно. Важнее сказать о том, какой мир он разрушает, а какой созидает. Быков оценивает свой талант как профетический — это стоит обсудить.

Быков важен искренностью. Чтобы почувствовать и понять её, мы переходим к только что состоявшейся «И-трилогии». Это компактные романы «Икс» (2012), «Июнь» (2017) и «Истребитель» (2021). Первый — о «шолоховском вопросе», второй — о мытарствах предвоенной интеллигенции, «Истребитель» — о лётчиках-испытателях, живших и погибавших в 30-х годах. Историзм здесь (и это норма для нашего литпроцесса) иллюзорный, прототипы присутствуют и трансформируются в идеологическом фэнтези автора. События берут в плен простодушных и заинтересованных, акцент переносится на решение ключевых, уже не беллетристических вопросов. Какова природа человека, Бога и самого мира? Что общего в образах зла русского и германского? Какой была миссия советского героизма и коммунистической цивилизации в целом?

Быков часто говорит о том, что три романа открывают ему главную тайну Советского Союза. Можно и так. Но правда несколько шире: «И-трилогия» вгрызается в «русский вопрос», соединяет его с проблемой Вавилона, показывает пути спасения избранных из разрушающегося дома. Пожалуй, по чёткости историософских задач с Быковым сравнится только Александр Проханов. И для стратега газеты «Завтра», и для вездесущего словесника Быкова борьба с Вавилоном — вопрос не праздный. Нескрываемая прохановская эпичность, как и обманная быковская беллетристичность — формы современной речи о Русской идее, о её содержании и судьбе. Проханов и Быков находят Вавилон в противоположном. Чтобы разоблачить его, подвергнуть магическому осквернению, автору «Человека звезды» необходимо воссоздавать образы перманентной войны в границах всех пяти русских империй. Автор «И-трилогии» в своём изображении советского мира принципиально исключает сюжет войны. Скорее, косвенно сражается с теми, кто готовит этот сюжет и переживает в нём свою кульминацию.

Причины не изображения событий 1941–1945 годов могут быть разными. Назову лишь одну: Быков видит в движении истории взаимодействие холодных стратегов и инертной, исключительно объектной, несимпатичной массы. Если обратиться к главному русскому эпосу ХХ века, он станет народным. Симоновским, астафьевским, гроссмановским или бондаревским. Да, они разные, но инициатива всё равно перейдёт к простецам, к негероическим героям. Они свернут шею любой высоколобой концепции. Сам материал становления русского сюжета станет иным. Неминуемо разбивающим ту притчу, которую желает рассказать нам Быков. Поведать — из страстной веры во внесоборную личность и неверия в народ как личность, способную стать главным героем.

Поэтому автор ходит вокруг войны, боится наступить на её другую, народную почву. В «Июне» страх перед Великой Отечественной явлен замечательно. Как данность избранного повествования, как исповедь метода. Во всём виноват эпос! Речь не о литературном роде, а о мировоззрении. Оно преодолевает житейскую камерность и субъективность масштабным ощущением жизни как битвы добра и зла, как служения и возможной жертвы. Такой эпос Быкова раздражает.

Доброволец Тузеев, погибший на Финской войне, пример пафосного идиота. Вокруг него начинает разрастаться идеологическая мистерия, а полуживотный образ Вали Крапивиной, возлюбленной Тузеева, доказательство безнадёжности как бы героического пути. Поэтому в первой части «Июня» на фоне магического осквернения Тузеева царит двойственный негодник, эгоистичный и похотливый Миша Гвирцман. Именно в нём может проклюнуться гениальность, так сказать, образ Творца, ведь он «не хотел казаться хорошим», да и не был им. Ибо т(Т)ворец у Быкова ещё тот негодник.

За спиной Миши, погрязшего в яростной бытовухе, то исключённого из престижного вуза, то возвращённого, вырастает ожидаемая быковская историософия — слово о том, что Советский Союз не жертва иноземной агрессии, а самый настоящий субъект апокалипсиса. Так много ошибок и преступлений, что лишь чудовищная война сможет списать грехи власти и народа-соратника, переместить Ивана в объятия Зигфрида. Россия и Германия лишь видимые антагонисты в «Июне». На самом деле, они вожделеют одного сюжета, в рамках которого фашизм и коммунизм исполнят совместный танец.

Быков не хочет присутствия категории трагического; война для него — не тяжкая красота вселенской беды, а концепт, рациональная фигура, часть шахматной партии против Вавилона. И протагонист первой части Гвирцман, и Борис Гордон, риторически царствующий во второй части, — два лика осуждения сталинизма и гитлеризма как единого кумира. Известно, что лаборатория, в которой Быков пришёл к такому выводу, появилась не в 2017 году.

Collapse )
berlin

Дмитрий Быков // «Новая газета», №99, 6 сентября 2021 года





Версификационное

Сцена изображает верховный кабинет. Его владелец — далее Первый — сидит в кресле. Рядом с ним, изогнувшись, стоит представитель православной церкви, далее ППЦ. Он записывает.


Первый
…И далее: митрополит Филипп. Янковский, все дела, любимец паствы — но, может, он упал и там прилип? Мог быть убит, но мог и сам упасть бы? А то рунет какой-то, интернет… Но мы способны допустить в уме хоть, что показаний на Малюту нет? Он мог там быть, но мог и мимо ехать? Всё это подкуп западных валют, но, сколько показания ни путай, он кроток был и слишком мало лют, за что Иван и звал его Малютой. Малютка, мол! И в силу добрых чувств негоден для терактов и диверсий. Что Грозный ни при чём — не поручусь, но что Филиппа — лишь одна из версий.

ППЦ
Исправим, ваш приказ опередив.

Первый
Вот тоже эпизод изложен скверно: еврейская красавица Юдифь, которая убила Олоферна. Я допущу, что наш сирийский брат прельстился видом глаз её и персей настолько, да, что предложил ей брак,— но это, кстати, лишь одна из версий. Чтоб он напился в собственном дому, пускай в шатре, и чтобы дочь еврея там голову отрезала ему? Да он бы сам отрезал ей скорее. Так, думаю, и было. Он ей — р-раз! О датах уточните у Фоменко. Он был сириец — собственно, из нас,— она же украинка, западенка.

ППЦ
Немедленно исправим.

Первый
Да. И вот: ещё одна легенда неприятна. Зачем нам Ирод? Правильно: И-рóд! «И род его прославлен», вероятно. Да, был суров. Но толком ни черта история о нём не донесла нам. Что избивал младенцев — клевета. Младенцев? Избивать? Не царский стиль. Всё клеветы причудливой изгибы. И главного при этом упустил! Хотел бы избивать, так уж избил бы…

ППЦ
Всё выправим.

Первый (увлекаясь)
И сразу же в печать. А то ведь англосаксы же, подонки… Люблю рулить исторьей. Благодать! Никто не возражает, все подохли. И этот ваш, который на кресте,— вы тоже там напутали в финале. Его распяли. И конечно, те, которых сроду в этом обвиняли, плюс украинцы, их же там полно. Семиты же во всяком чёрном деле с бандеровцами вечно заодно, в синедрионе вместе там сидели… Они и постарались у креста — распяв, потом копьём его ударив,— но вот Пилат… Он прибыл в те места наместником. Слуга же государев! Спецпредставитель! Из своих палат и не глядел на этот бунт провальный… Вы как-то напишите, что Пилат был ни при чём… Что это был…

ППЦ
Навальный?

Первый (морщась)
Наверное. И вот ещё момент: про всякое упоминанье чёрта впишите там, что он «иноагент».

ППЦ (смущённо)
А Бог?

Первый
А Бог — полковник. Мастер спорта.
berlin

Дмитрий Быков // «Новая газета», №87, 9 августа 2021 года



«...тысячеглазый Аргус
Уставился на нас».
vs.
«...стоокий Аргус.
Чего он тут не видел внизу?»



* * *

Дмитрий Быков на столетие со дня смерти Александра Блока.

от автора: «Новая газета» заказала мне стихи про конфликт МОК с российскими телеобозревателями вокруг трансгендеров и прочих российских комментариев, унижающих иностранных спортсменов. Но поскольку 7 августа — столетие со дня смерти Блока, получилось другое. Автор ведь не всегда себе хозяин. «Да, так велит мне вдохновенье: / Моя свободная мечта» (А.Блок).



Все звуки прекратились,
Все барки на мели,
Со страху прикрутились
Любые фитили
У всех окрестных ламп
По тайному приказу.
Повсюду мёртвый штамп,
Невыносимый глазу.
Наш ритм — трёхстопный ямб,
Которого ни разу
Он не употребил.
Повсюду цвет рогожи,
Всё лишено глубин,
В морском пейзаже тоже
Нет прежней синевы.
Нет веры ураганам.
Не вскинуть головы.
От Вены до Москвы —
Всё кажется обманом.
Ни блика, ни струны,
Ни солнца, ни луны.
Чужды тебе, калека,
Святые и лгуны,
И пошлости, и сны,
Серебряного века.
Окончен русский бред.
Оборван русский след.
Погашен свет с Востока.
Нет скифов. Сфинксов нет.
За эту сотню лет,
Прошедших после Блока,
Презрев любой обет,
Забыв любой ответ,
Как мы успели стоко?
Стрясти хоть пару строк
С бесплодной этой смоквы,
Возможно, смог бы Блок.
А то и он не смог бы.

Невыносимый август,
Полночный душный час,
Тысячеглазый Аргус
Уставился на нас,
Из этой тьмы безбрежной,
Сгустившейся в разы,
Не высечь ни надежды,
Ни искры, ни слезы,
Ни ревности, ни пыла.
Представить тяжело —
Не то, что это было,
А то, что быть могло.
Ни памяти, ни сходства,
Из глотки хриплый лай.
О тень, молчи и скройся,
И не напоминай!
Извлечь живой росток
Из чёрной этой скорби,
Возможно, смог бы Бог.

А может, и не смог бы.

Какой тут, к чёрту, МОК?!
berlin

Екатерина Ульянова...

Екатерина Ульянова «Сценки экспромт. Беседы двух Богов в человеческом облике — 2!» // «Издательские решения» (система «Ridero»), 2019, ISBN 978 5 0050 3435 9

цена: 6 руб.


Зарисовка о вере. Небольшая беседа: Я и Дмитрий Быков!

— Читаю я, затаив дыхание, строки Дмитрия Сергеевича Мережковского «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи»: «Повесть о Вавилонском Царстве предвещала земное — повесть «О Белом Клобуке» — небесное величие русской земли…» И прозвучала во мне такая мысль от мастера Леонардо — «не надо читать, надо творить!», вот эта короткая фраза неожиданно как бы прозвучала. Захотелось отбросить все думанья и погрузиться в чувства. Хотя жажда новых знаний не оставляет меня, читаю цитату — «…спрашивал себя Евтихий, как же в Третьем Риме, в русском царстве, Белый Клобук соединится с мерзостным венцом Навуходоносора царя, проклятого Богом,— венец Христа с венцом Антихриста?» — Бог не может никого проклинать априори, изначально и не должен, а значит и человеку не стоит так делать,— сказала я, зря люди выдумывают антихриста, дьявола, нет никакого дьявола, думаю, не стоит его придумывать и незачем. Зачем вступать в игру противоположностей, если добро, Христос в нашей душе, уже изначально победило, оно сильнее, оно уже восторжествовало, Царствие Божие уже утвердилось на Земле с момента её рождения, возникновения. Нужно уговорить человечество творить добро, не делать злое, а только добро создавать, созидать!

— Мне нужен конфликт! — послышался возглас Дмитрия Быкова. Захотелось мне втянуть в беседу именно его, творца, литературного критика.

— Как вам, Дмитрий та идея, которую надо сказать не я одна провозгласила, Моисей, Иисус из Назарета, Соловьёв, Фёдоров,— идея Богочеловечества? Ведь каждый из нас, и вы, Дмитрий, не исключение, являетесь Богом в человеческом облике!

— А может я дьявол в человеческом облике?— сказал Дмитрий.

— Ну нет уж, нет никакого дьявола, уместно, думаю, говорить о таком понятии, как дьяволизм человеческой личности, если человек делает что-то злое, настроен на вражду, что, разумеется, не стоит делать. У нас свобода воли, мы вправе выбирать, но не допускать, пребывая в состоянии осознанности, в бдительности своего сознания, каких либо злодеяний, не допускать падения своего.

— Мне лень болтать сейчас,— промолвил Дмитрий Быков.— Ну что ж, с новым рождения тебя!— с прищуром, хитро заметил Дмитрий.

— Вы говорили в одном из открытых уроков о «Новом завете, завете материнском, сверхчеловеке, как новом поколении людей, культуре (творчестве), которая, Мережковский тоже так думал, это единственное, что может спасти человека от зверства.

— Довольно чувств, довольно мыслей! Какой сейчас день? Среда? Мы дети среды, у нас есть вечное сейчас!

Мне захотелось подхватить и продолжить, что то сказать, но Дмитрий как то ловко произнёс:

— У нас ведь выборы на носу — между старым и новым заветом!

— Знаешь, Дмитрий, а я думаю, те заповеди, задачи, что я предложила, должны быть известны, знать их должны, эту информацию. Я не за славой гонюсь, конечно, личной, но должны быть известны они, может это тот новый завет и есть, о котором ты говорил, «материнском», ведь я все таки женщина. Они не только, заповеди эти знакомы должны быть, они — для осознанного выполнения, как я говорила, писала.

— А не побаловаться ли мне стихами?— произнёс Дмитрий Быков.

Collapse )
berlin

Дмитрий Быков // «Новая газета», №81, 26 июля 2021 года




Беженская баллада


Господи, в каком он был цугцванге, если не для красного словца,
Ползая в ногах, лобзал Фейхтвангер сапоги кремлёвского вдовца!
Беженец из ада, гений лести, ломится облизывать свинью,
Ад себе творя на новом месте, ибо не житьё ему в раю.
Прах былого с ног едва отчистив, подползают к ястребу ужом,
Всё, что ненавидели в отчизне, силятся лизнуть за рубежом:
Не было такого эмигранта, что под сенью нового флажка
Не явил бы острого таланта к отысканью злейшего божка.

Вор-рецидивист, бежав с этапа, мигом предстаёт тебе — изволь —
Более католиком, чем папа, большим роялистом, чем король,
И Маклай какой-нибудь Миклухо тут же демонстрирует — привет!—
Больше каннибаловского духа, нежели обычный людоед.
Беженцы, уползши от нациста, местному нацисту отдают
Все свои симпатии речисто, типа в благодарность за приют —
Лишь бы им позволили по праву в нищенских рядах занять места,
Крикнуть «отпустите нам Варавву!» — даром что страдали за Христа.

Беженская дрожь, чутье на худших, милость и бунтарство запретив!—
Это не простая жажда кушать, это вообще другой мотив.
Был же ритуал неистребимый в армии советской, в давний год —
Ссать на фотографию любимой, ежели сержант её найдёт.
Следует добавить, как ни жалко, самое внушительное «но» —
Что расположения сержанта этим не добудешь всё равно.
Сколько ни ругай своё святое, впавшее в бессовестный режим,
Дряхлое, тупое, испитое — так-таки останешься чужим.

Ты-то, добросовестный Иуда, дробного стукачества мастак,—
Ты-то эмигрировал откуда, что спешишь выслуживаться так?
Ты-то из какого вылез ада, роговыми жвалами водя,
Что тебе выламываться надо перед этим чучелом вождя?
Как же мы страдали до рожденья, если, унижением горды,
С мерзостною дрожью наслажденья ломимся в мерзейшие ряды,
Путаясь, заискивая, тужась, мучаясь угаром и виной,
Веря, что за это нашу чужесть нам простит захватчик неземной.
berlin

Аудиозаписи 5 лекций Дмитрия Быкова // лекторий «Прямая речь», 6–20 ноября 2020 года

berlin

Дмитрий Некрасов // «Facebook», 15 июля 2021 года

* * *

Как-то случайно сложилось, что я подряд прочитал «Истребитель» Быкова и «Обитель» Прилепина. Обе книги в определенной степени являются попытками осмыслить опыт довоенного СССР. И они у меня то ли «зарифмовались», то ли наоборот вызвали диссонанс, именно оказавшись рядом.

Если оценивать не стиль, а идеологическое содержание книг, и соотносить его с политическими воззрениями авторов, то кажется, что было бы гораздо логичнее, если бы Быков написал «Обитель», а Прилепин «Истребителя».

Прилепина я довольно часто лично встречал на эфирах гостелевидения и перебрасывался иногда парой слов в гримерке. Из этих встреч я вынес о нем определенное представление, как о, не то чтобы глупом, но скажем так, шаблонном идейном имперце, каковых в России много, а на эфирах еще больше. От идейных имперцев не ожидаешь, глубины и сложности, встречающейся иногда у идейных либералов или безыдейных сволочей. С творчеством же его я, к своему стыду, до прочитанной с таким опозданием «Обители» был знаком мало. (Во многом из предубеждения к воззрениям автора).

С Быковым ситуация для меня ровно обратная: я читал большинство его книг, а также много слушал лекций, но лично не общался. К нему у меня исходно очень уважительное отношение, восхищение уровнем образованности, и ожидание от всего, что он скажет, смысловой глубины. В любом случае, заведомо понятно, что политические воззрения Быкова ближе к моим собственным, нежели воззрения Прилепина.

Но мое впечатление от прочтения двух книг оказалось по многим параметрам прямо противоположным, описанным выше ожиданиям.

Понятно, что в «Истребителе» есть множество сложных образов, аллюзий и реминисценций (большую часть которых, я в силу своей малообразованности уловить не способен). Однако если излагать идеологический посыл книги, то он довольно прямолинеен

Автор прямо сформулировал в эпилоге устами главного героя:

«Цель Советского Союза была никакое не равенство. Цель Советского Союза была выход в стратосферу, а все остальное этой̆ цели служило. Это просто такое общество, которое смогло построить ракету, понимаете? <…> А больше оно ни для чего не годилось. <…> У [американцев] была жизнь. А у нас же ничего не было, мы все вложили в это. У нас вся страна жила, как в четырнадцатом веке, вся страна на двор бегала по нужде, масла не видели годами. И полетели. Это как развратник, у которого тысяча женщин, и отшельник, у которого была одна. Это разные чувства, разная любовь».

И на вопрос «как вы оправдываете свою жизнь?» [проведенную бедно, с незаслуженными гонениями и неоцененными подвигами] главный герой отвечает: «Все-таки, я был очень высоко».

Везде по тексту магистральная идея излагается довольно прямо. Летчики забрались на рекордные высоты, полярники на полюс, но и там и там холодно и жить невозможно. Поставили великий эксперимент, построили прекрасную утопию, «страну-ракету», но жить в ней неудобно, неустроенно, да и просто опасно. Знаменитые летчики, как и самолеты, оказываются пригодными только для установки абсолютно бессмысленных рекордов, а как дело доходит до практического применения в жизни, в той же войне, они часто не умеют. Гробят машины и прочее.

Герои умирают геройски, умные пытаются стать незаметными или эмигрировать, подвижники понимают, что вокруг них строится ад, но они готовы на сделку с дьяволом, ибо только в аду им дадут ресурсы осуществить мечту — построить ракету. При этом собственно репрессии в книге где-то за кадром. Кого-то там расстреливают, конструкторы сидят в шарашках, но вроде прекрасно сидят … творят. И даже где-то на заднем плане Вышинский разглагольствующий о справедливости.

Быков уже не первый раз пытается оправдать советский эксперимент. (Возможно для себя оправдать, но какая разница). «Да ужас, но из того ужаса сквозит будущее». «Там есть надежда в отличие от болота современности». Он все это много раз говорил.

И на мой сугубо субъективный взгляд, это очень опасная и вредная линия, отголоски которой еще аукнуться в следующих поколениях. Любая попытка придать абсолютно бессмысленным, во всех отношениях напрасным, жертвам и страданиям какой-то химерический смысл, всегда приводит лишь к новым бессмысленным жертвам и страданиям. Любые идеалистические сверхзадачи прямо вредят не только текущему бытовому благополучию, но и долгосрочным этическим стандартам общества. Лишения и страдания делают людей только хуже (как минимум в среднем). Лучше людей делает сытость и безопасность. Сытому и защищенному проще быть честным и помогать людям, чем тому, кому приходится идти на постоянные компромиссы с совестью ради банального выживания.

Я категорически не согласен с тезисом Быкова, что советская система плодила «приличных людей», которые неизбежно входили с ней в противоречие. Культура, прогресс, и «приличные люди» — все это происходит из третьего и дальнейших поколений сытых и не поротых. До того (среднестатистически) стать «приличным» мешает страх и желание отъесться.

Может быть, иногда, трудности и выковывают отдельных титанов, но среднестатистически, они порождают темных и беспринципных. Быковские «приличные люди», которых система так замечательно скушала, даже если они родились после революции, — являлись прямыми наследниками нескольких сытых и не поротых поколений российской интеллигенции 19 века. Те, кого советская система реально наплодила, окружают нас сегодня.

Какова главная идея «Обители» я сказать затрудняюсь. Не уверен, что и автор бы сам смог сформулировать. В многослойной книге с элементами притчи каждый сам ищет свой смысл.

Прилепин описывает жизнь Соловецкого лагеря как метафору (кому как больше нравится) России вообще или великого советского эксперимента, в частности. Мешанина театров, расстрелов, карцеров, лабораторий, бессмысленной жестокости и заумных бесед на фундаменте дореволюционных монастырских тюрем, на фоне старинных церковных росписей и северной природы. Бывшие генералы и уголовники, ученые и монахи, бывшие чекисты и просто случайные люди вдруг оказываются заключенными. Да и тюремщики от них почти не отличаются. Часто меняясь с ними местами.

Обычно про лагеря пишут либо в духе Шаламова как про чистое зло и позор (вариант Солженицына, «зло и позор, пройдя которое, человек может стать лучше», принципиально не отличается), либо как про страшную примету великого и трудного времени. Цену заплаченную за великие достижения. Обе традиции предполагают некую однозначную черно-белую оценку.

А у Прилепина лагерь … ну просто существует. Такая вот толстовская подача реальности. «Мир такой, мы в нем живем». Некоторые даже усмотрели в этом чуть ли не оправдание репрессий, а я там вижу скорее что «мы русские всегда так странно-страшно жили, и дальше будем». Вроде лаборатории, ученые театры, но на фоне расстрелов голода и бессмысленной жестокости. Эксперимент по переделыванию, перевоспитанию русских людей по Прилепину полностью провален (что забавно, у Быкова один из этих экспериментов в буквальном смысле удался, хоть я до конца образа демиурга-Артемьева и не понял).

Герои Прилепина совершают разные, часто нелогичные и непоследовательные поступки, иногда ужасные или, напротив, великодушные. Ищут Бога или Смысл. Кто находит, кто нет, а кто просто сумасшедший. Многие оказываются совсем не теми, кем кажутся изначально (некоторые даже не по одному разу). Обстоятельства меняют героев, а не наоборот. Один и тот же человек, поставленный в разные условия, оказывается разным. Обстоятельства могут заставить любого стать кем угодно. Герои Быкова больше играют отведенные им историей роли.

Однако я не литературный критик, предмет моего интереса — как авторы осмысляют советский эксперимент.

Быков, описывая «сталинских соколов» и прочих папанинцев, Бога почти не упоминает. Тема церкви отсутствует, однако в рисуемой им вселенной Бог (он же смысл, судьба или историческая закономерность), безусловно, присутствует. Герои должны умереть героями, истребители истребляют, все это для чего-то нужно. Есть замысел и промысел. Не знаю отдает ли автор себе в этом отчет, но создатели ада на земле, ответственные за десятки миллионов жизней именно так о себе и рассуждали, и именно в такой логике и хотели войти в историю. Объективная историческая закономерность и они — ее орудия. Не злодеи, но суть инструменты прогресса.

Во вселенной Прилепина про Бога говорят часто, в ней полно священнослужителей, воинствующих атеистов и даже целый монастырь с фресками. Но замысла и промысла в ней нет от слова совсем. Все случайно жестоко и бессмысленно. Если в том мире и есть Бог (промысел) — то какой-то очень русский: бессмысленный и беспощадный.

Какими бы не были мотивы и убеждения Прилепина, нарисованный им образ советского эксперимента может быть привлекателен, ну разве что для совсем поехавших головой. Остальных он скорее оттолкнет.

Какими бы не были политические взгляды Быкова, его осмысление советского опыта легко покажется привлекательным для идеалистов разных мастей.

Те самые «приличные люди», заметная численность которых достигается в результате нескольких сытых и не поротых поколений, они до того приличны, что начинают верить в людей (в то, что голодные и поротые тоже приличные), а потому вечно норовят устроить очередной ад на земле. Подбросьте лишь «великую идею», основанную на вере в человека, и ад, разрушающий эту веру, обязательно нарисуется. И именно бесконечно приличные «Быковы» из века в век готовят для этих самоубийственных заблуждений благодатную почву. Придумывая красивые смыслы для жестокого хаоса.

Не знаю к чему я все это. Мне просто показалось чрезвычайно странным, что, изучая один и тот же предмет, записной интеллектуал либеральных взглядов написал не критический и довольно прямолинейный манифест «ужас-ужас, но ЗАТО!», а боевик ультра-патриотических взглядов — не однозначную многоплановую панораму «ну ужас, ну живем мы так».
berlin

Дмитрий Быков // «Дилетант», №7, июль 2021 года

«В каждом заборе должна быть дырка» ©

Umberto EcoУмберто Эко

1

Невозможно его представить молодым человеком. Имидж Эко — пожилой, благообразный и благожелательный, состоявшийся и состоятельный, профессор и романист, в свободное от лекций время просвещающий публику газетными колонками о всякой всячине; эссеист, у которого есть ответы на все вопросы, поскольку он структуралист и во всём видит структуры. Французская мода на философа в газете больше почти нигде не прижилась — поскольку нигде больше не было философов, готовых писать на злобу дня, проповедовать в кафе или газете; в Италии эту нишу с наибольшим успехом заполнил Эко. Готовый высказываться по любому поводу, заниматься хоть семиотикой кухни, хоть семиотикой курения,— умевший прилагать методы «науки о знаковых системах» к любым областям культуры и политики, то есть обладавший универсальным ключом к тайнам мира, хотя вообще-то универсальный ключ называется отмычкой,— он был любимцем прессы, сам вид его был уютен, он выглядел единственным человеком, способным навести порядок во всё более неуютном мире.

Редкий писатель не пожелал бы себе такой судьбы: счастливый обладатель научного имени, автор бестселлеров, кумир соотечественников, оракул, к каждому слову которого прислушивались, беллетрист, нашедший компромисс между массовым и элитарным, с серьёзнейшими научными методами подходивший к анализу самого что ни на есть трэша (хотя романы Флеминга о Джеймсе Бонде не такой уж трэш — но, в общем, никак не большая литература). Придумал это не он — ещё Чуковский начал писать о механизмах успеха (и отчасти о секретах композиции) «Пинкертона и пинкертоновщины». Тут и лежит проблема: Корней Чуковский, такой же любимец советской публики пятидесятых-шестидесятых, был глубоко несчастным человеком, одной из трагичнейших фигур литературного процесса. И дело было не только в том, что советская власть обнуляла все его просветительские затеи, оболванивая гораздо эффектней, чем он просвещал (наше время показало, что просветительские и гуманизаторские усилия нескольких поколений уничтожаются несколькими месяцами интенсивной пропагандистской обработки, да, собственно, подобные результаты в последние два века демонстрировались не раз). Дело в том, что самого Чуковского, по выражению любимой им Новеллы Матвеевой, успешно запихнули в колыбель, совершенно оттеснив его как критика и литературоведа, а это было главным его занятием. Детский поэт, дедушка Корней, и скажи спасибо, что уцелел. (С Маршаком, первоклассным лирическим поэтом и теоретиком литературы, поступили так же; он не зря писал о детях, их главных защитниках, но они же и главные собственники, добавим мы). С Эко получилось примерно так же: его превратили в эссеиста, отвечающего на все вопросы, и автора поп-романов о серьёзном, причём сам жанр как бы исключал вдумчивое отношение к ним. Такова судьба любого искателя компромиссов — между толпой и одиночками, народом и интеллигенцией, элитарным и массовым; в лучшем случае тебя не будут толком понимать ни те, ни эти, а в худшем — как показано в романе Петрушевской «Номер один»,— голос толпы окажется громче, и она тебя присвоит. Впрочем, «Остров Крым» Аксёнова повествует о том же.

Строго научные заслуги Эко не волновали обывателя, главного потребителя газетных статей; заслуги, кстати, были, учёный он первоклассный, но не надо принижать гуманитарные науки — в них серьёзно разбирается никак не больше народу, нежели в квантовой теории. Осведомлённость в этой области проще имитируется — о семиотике или этике рассуждает с умным видом куда больше народу, чем о теории струн, о Хайдеггере говорят охотней, чем о Гейзенберге, хотя первый ничуть не проще. Мы не будем здесь имитировать посвященность — хотя в силу некоторого знакомства с филологическими науками я могу оценить и «Поэтики Джойса» (именно так, во множественном числе), и «Трактат по общей семиотике». Мне импонирует нежелание Эко воспринимать структурализм как новую религию, то есть обнаруживать структуры в природе (хотя сам я в силу своей религиозности как раз люблю поиграть с идеей антропоморфности земного шара, со спиной в России и членом на мысе Горн). Мне нравится его смирение — то есть отказ от тотальной классификации мира, на которую так надеялись молодые гении времён «структуралистской бури и натиска», как называет Жолковский рубеж пятидесятых-шестидесятых; Эко признавал, что мир переусложнился, что один человеческий разум не может вместить новейшие достижения гуманитарного и негуманитарного знания, а потому «любую классификацию следует признать опрометчивой» (подозреваю, что Отто Вейнингер застрелился, именно поняв, что мир не желает укладываться ни в одну схему — особенно в деление на самостоятельное и подчинённое, которую он было так успешно построил).

Мы будем говорить прежде всего о романах Эко, потому что они-то в первую очередь и делают его трагической фигурой. Он своим опытом доказывает, что автор, надеющийся примирить элитарное и массовое, не попадёт ни в одну аудиторию. Для элитарной Эко слишком заигрывает с паралитературой, технологиями медиа, обывательскими мифами,— то есть разрушает наш постамент; для массовой он слишком серьёзен и глобален, обывателю вполне хватает Дэна Брауна, который хоть и на чистом сливочном масле, с серьёзной проработкой тем и грамотным строительством интриги, занимается всеми его темами, прилежно идёт за ним по следу — и не грузит читателя переизбытком фактов и концепций. Эко считали постмодернистом, хотя сам он понимал постмодернизм довольно своеобразно (числил, например, по этому разряду «Поминки по Финнегану» — книгу, которую вряд ли кто из массовой аудитории вообще открывал). Считается, что постмодернизм снимает бинарные оппозиции, своеобразно примиряя их, и экспериментирует с самыми массовыми жанрами; жизненная практика показала, что эти оппозиции в принципе неснимаемы, что они в природе человека, и кто играет на двух полях — проигрывает на обоих. Романы Эко остались в конце концов так и не понятыми — интеллектуалы не хотят, чтобы их низводили до уровня бондианы, а массы не готовы к серьёзным переживаниям, они хотят, чтобы их ласкали и щекотали. Писатель для всех оказывается автором ни для кого,— и в результате самым популярным произведением Эко остаётся «Имя розы», не потому, что его перечитывают, а потому, что оно стало первым образчиком нового жанра.

Вообще есть такой парадокс — феномен первого романа: автор пишет его вполсилы, или верней, реализует не главный и не самый амбициозный свой замысел. Для главной книги нужен опыт, разгон, имя,— короче, стартовая площадка; между тем самым известным чаще всего остаётся именно этот первый шедевр, во всех отношениях соразмерный, а не монстр, получившийся в итоге главного эксперимента. Толстой для многих оставался автором «Детства-Отрочества-Юности», а «Война и мир», казалось этим читателям, испорчена философией плюс исторически недостоверна. Мелвилла знали до двадцатых годов двадцатого века как автора «Тайпи», а «Моби Дик» считался непропорциональным, разножанровым и тяжеловесно-философичным в ущерб сюжетной остроте. Фаулза миллионы любят за «Коллекционера», а уж никак не за «Волхва». Умберто Эко прославился «Именем розы», романом хорошим, но вот именно что обыкновенным,— тогда как смысл его жизни и работы был в «Маятнике Фуко», который на волне успеха «Имени розы» неплохо продаётся, но мало кем читается и понимается.

2

Но сперва — об «Имени розы», романе, благодаря которому в восьмидесятые годы прошлого века возникла в Европе мода на средневековье. Кроме этой моды, кроме обаяния древних манускриптов, эзотерических тайн, рыцарско-монашеских орденов,— в романе нет ничего особенного, собственно эковского; но именно с него началась карьера Дэна Брауна и повальная, гари-поттеровская по масштабам мода на квазинаучный исторический роман. Думаю, впрочем, что и Роулинг не без влияния Эко так увлекалась всяческой средневековой экзотикой, алхимией и архивами. Хотя и тут, как и в области балета, мы впереди планеты всей, потому что если бы на мировые языки был своевременно переведён роман Еремея Парнова «Ларец Марии Медичи», именно с него лепили бы все эти кальки. Там есть уже и катары, и современные продолжатели древних орденов, и цитаты из древних рукописей, и исторические флешбеки, и малопонятные стихи, указывающие на местоположение Священного Грааля,— средневековье вообще очень хорошая вещь, в нём можно обнаружить массу экзотических сюжетов и роковых тайн, один манускрипт Войнича чего стоит (и думаю, Эко написал бы о нём лучшую свою книгу, если бы всерьёз заинтересовался).

«Имя розы» создало шаблон просветительского романа, который в увлекательной форме знакомит читателя с историей церкви или военного дела; отсюда успех не только Брауна, у которого дым пожиже, но и Перес-Реверте, писателя вполне серьёзного. Конечно, кое-какие конспирологические романы на библейском, например, материале, с непременными персонажами вроде кабинетных учёных, разгадывающих древние детективы,— были и до того, был, например, мало кем замеченный и понятый роман Ирвина Уоллеса «Слово»,— но Эко писал лучше всех, очень изящно подражал средневековым образцам, и некоторые страницы «Имени розы» — например, любовный бред монаха, одержимого страстью к Мадонне, или история Адсона с юницей написаны просто на высшем уровне, с блеском не только стилизаторским (кто его может оценить, кроме специалистов?), но и просто литературным. Сама история уничтожения единственного экземпляра второй части «Поэтики» Аристотеля — якобы она была посвящена смеховой культуре, и уцелел от неё один абзац,— замечательно встроена в контекст раннего Возрождения, когда возвращение античности и расцвет гуманизма безумно пугали ортодоксов; есть у меня и личная причина любить эту книгу — главным злодеем сделан герой, похожий на Борхеса, а у меня к Борхесу, наряду с уважением, некоторая личная неприязнь как к самому живому из мёртворожденных литературных явлений. Там масса сюрпризов и весёлых намёков для понимающего читателя, сама идея назвать монаха-сыщика Вильгельмом Баскервильским (и рекомендовать на эту роль в экранизации главного Бонда всех времён Шона Коннери!) — очень мила. Название, расположенное по касательной к содержанию и намекавшее на множество концепций одновременно,— отдельное удовольствие, и именно это название указывает на истинный масштаб Эко как писателя. Но настоящей его удачей и главным свершением был второй роман, появившийся 8 лет спустя.

Collapse )


ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ ДМИТРИЯ БЫКОВА | подшивка журнала в формате PDF